На основе таких рассуждений Аксаков обличал космополитическое чиновничество в предательстве национальных интересов и поддерживал тезис своего товарища славянофила Н. П. Гилярова-Платонова о необходимости нравственной автономии русской совести от государства. Такая постановка вопроса позволяла совести перейти в наступление на закон, что и показали процессы в новом суде. Сама легализация суда по совести, распространенная на широкие слои подданных, как показано в этой книге, была шагом к ограничению суверенитета монарха и к суверенитету «народа».
Нравственная свобода стала реализовываться в специфических обстоятельствах судебного действа, неподвластного, в отличие от печатного слова, цензурным ограничениям. Несмотря на введение строгих правил, запрещавших публике выражать себя, открытость судебных зал сделала судебные процессы настоящими спектаклями справедливости. «Занимательные» судебные процессы, которые до этого привлекали внимание публики как увлекательное чтиво, теперь стали действом. В нем стала отчетливо проявляться хорошо разработанная в литературе «филантропическая тенденция», то есть стремление пробудить сострадание к несчастным.
В итоге совершившие преступления и даже признавшие свою вину оправдывались, а «гнет» социальных условий, толкнувших на преступление, осуждался. Ретрибутивная функция правосудия, предполагавшая наказание за преступление, работала совсем не так, как это предусматривал уголовный закон. Газеты трубили о будоражащих приговорах новых судов, когда нравственная свобода, или свобода совести, стала проявляться в снятии вины с совершивших преступления.
Суд «народных судей» – присяжных заседателей, представлявшийся реформаторами как общественная повинность, на деле стал работать почти автономно от требований закона, которые должны были отстаивать профессиональные судьи. Внутреннее убеждение как будто освобождало присяжных от обязанности блюсти публичные интересы. При этом и профессиональные судебные работники, действуя в соответствии с этическим императивом Судебной реформы, вызывали критику в правительственных кругах. Так, например, в отчете Главного управления по делам печати за 1868–1870 годы указывалось, что суды должны понять, «что они также учреждения правительственные, а потому в делах печати, возбужденных правительством, должны быть с ним солидарны, то есть при полном беспристрастии разделять его взгляды на смысл и применение законов»[1045]
.Давняя политика апроприации совести, вполне формального характера, с жаром подхваченная общественными деятелями, начиная с 1840-х годов разнообразила внешние требования к «внутреннему убеждению». К долгу подданного служить государству по совести добавился широко понимаемый «долг» перед народом, перед Россией. Став сильной фигурой риторического дискурса, совесть легитимизировала новые необычные решения и их непредвиденные результаты.
Приговоры суда, оправдывавшие явно преступные деяния, и самостоятельные обличения и вердикты печати вносили разлад в политику доверия и гласности. Его свидетельством стал известный адрес Московской городской думы 1870 года, не принятый государем. Этот адрес в самых верноподданнических выражениях говорил о необходимости гарантий трех начал: «простора мнению и печатному слову», «свободы церковной» и «свободы верующей совести». Эти начала, как разъяснял автор адреса И. С. Аксаков Победоносцеву, ни в коей мере не являлись требованием политических прав, но позволили бы установить «нравственные отношения» «русских подданных» и власти. Они должны были «установить
Признавая самодержавие непреложным историческим фактом, зиждущимся на сознании и воле всего русского народа, мы взамен нашего повиновения, нашего отречения от личной гражданской свободы, которою всяк живой пользуется в Европе, – мы просим только уважения к нашей нравственной свободе, к нашему человеческому достоинству. Мы готовы повиноваться и повинуемся, как ни один народ в мире, – но не заставляйте же нас лгать, раболепствовать, подличать[1046]
.