В такой ситуации своеобразной отдушиной образованного класса становилось интересное замещение – вместо опасного порицания действий правительства можно было позволить себе порицать коллегу-литератора, восхваляющего «недостойные» шаги правительства. Так, например, П. А. Вяземский осуждал А. С. Пушкина за «Смирись, Кавказ, идет Ермолов» в эпилоге поэмы «Кавказский пленник»:
Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны, и тогда суду истории решать, можно ли ее оправдывать или нет; но гимны поэта не должны быть славословием резни. Мне досадно за Пушкина: такой восторг – настоящий анахронизм[384].
На примере этого суждения, отрицающего оправдание государственной политики в поэтическом творчестве как «верноподданническое», которое позже повторится в отношении стихотворения «Клеветникам России», можно сделать интересное заключение. Вяземский как бы отменяет оправдательный приговор Пушкина действиям Ермолова на Кавказе. При этом и для Пушкина, и для Вяземского одинаково важно право литературы свободно судить обо всем и выносить не только обвинительные, но и оправдательные приговоры. Тема оправдания, милости как проявления высшей власти морального суда играла важную роль в саморефлексии русской литературы и не могла не повлиять на гласный суд после реформы 1864 года.
Если в XVIII веке те, кто выступал судьями на состязании анонимных поэтов, в лучшем случае оставляли свои суждения в виде маргиналий на страницах книги-диспута, то в XIX веке голоса самих литераторов и читающей публики стали звучать намного громче. Белинский констатировал, что возможность коммерческого успеха привлекала в литературу всякую «сволочь»:
Откуда набралась эта сволочь? Отчего она так расхрабрилась? Где рычаг этой внезапной и живой литературной деятельности? … его надо искать в кармане…[385].
Осуждая бесталанных искателей наживы всех мастей, Белинский ратовал за особый статус настоящих литераторов, тех, кто с помощью виртуозной техники доносит до читателей истину, и называл таких людей судьями общества. Истина для Белинского представляла собой «интерес общий, никогда не стареющий, никогда не изменяющийся – интерес души и сердца человеческого». Миссию литературы по выяснению и выражению истины Белинский и другие критики, например Н. А. Полевой[386], уподобляли правосудию и потому использовали в своих статьях соответствующие понятия: суд, суд присяжных, адвокат, судья. Учредительные нарративы русской критики 1830–1840-х годов часто обращались к таким чертам честного профессионала-литератора, как искренность чувств, тяга к истине и литературный талант.
Еще один важный аспект воображения русской публичной сферы, которую заложили литераторы, – это ламентации по поводу «молодости», «начинания» просвещения в России. «Начинание» выработки правил одического стихосложения в 1744 году можно пунктирно продолжить жалобами Карамзина на отсутствие русской литературы в конце 1790-х. Ему вторил Пушкин в своем наброске статьи «О ничтожестве литературы русской»[387]. Белинский подвел итог этой негативной истории русской литературы, сделав своим программным лозунгом тезис «У нас нет литературы»[388].
Тезис «у нас нет суда» также происходил из ключевого тезиса модернизма о том, что современность приходит на якобы пустое место[389]. Неслучайно утверждение о нехватке правильного суда, как и правильной – гражданственной – литературы в Российской империи, активно развивали декабристы, строя свои планы обустройства новой власти[390]. В литературе посыл об отсутствии «настоящего суда» подпитывался романтическим противопоставлением несправедливого, продажного человеческого суда справедливому Божественному суду. Наиболее известный образец такого противопоставления – знаменитое стихотворение «На смерть поэта»: