В своей пародии Карамзин стремился обличить как недостойную и опасную для незрелых умов выходку Руссо, который под маской доверительного разговора по совести писал о своих аморальных поступках – лжи, разврате, манипуляциях другими людьми, – объясняя их человеческой природой. Таким образом, читая Карамзина, русский читатель на примере европейских образцов мог убедиться в том, что совесть может быть общественно полезной, если, конечно, не допускать манипулятивных передергиваний в духе Руссо. Это же подтверждал и поучительный пример кровавой Французской революции.
Опыт Карамзина показывает, как к началу XIX века просвещенные и знатные литераторы-сенсуалисты, став своеобразными «специалистами по совести», начали в своих трудах судить чувства и мысли своих соплеменников для всеобщей пользы. При этом, как показывает В. Фреде, образованные современники с конца 1770-х годов осваивали этикетный дискурс сочувствия, черпая образцы для него прежде всего в популярных европейских романах[369]. Сам же Карамзин в своих одах уже позволял себе сочувствующие суждения о действиях верховной власти. Он не только заступался за опального товарища-просветителя Новикова[370], но и приветствовал воцарение Александра I неочевидными декларациями:
То, что российский монарх и его подданные желают по совести одного и это «одно» продиктовано добром и полезно для общества, преподносилось как взаимная польза альянса литераторов и престола. Утилитаристское представление о пользе литературы для правильной проработки человеческих и общественных конфликтов стало важной функцией «писателей», которую приветствовал в своем трактате полюбившийся Екатерине Беккариа. В своем обращении к моральному сознанию читателей российская литература развивалась в русле успехов французских и английских образцов авторитетного печатного слова[372], ощущая при этом провинциальность и горесть отставания от «современности»[373].
Спустя сто лет после поединка-диспута поэтов Виссарион Белинский в известной статье 1841 года, обозревая русскую литературу как историческое явление, отсчитывал ее историю именно с елизаветинского времени. Процесс становления отечественной литературы интересовал Белинского еще и потому, что в развитии эстетического воображения читателя он видел движущую силу для наступления «современности» в России. «Девятнадцатый век начался у нас раньше всего в литературе», – констатировал он[374].
Действительно, в отличие от более трудоемких новаций модерности – науки, технологий, экономического и политического переустройства – сочинительство од, повестей и романов не требовало больших издержек, что подтверждал рост числа писателей и читателей. При этом как сочинительство, так и чтение давали русскому человеку ощущение принадлежности к единому общему «европейскому миру» литературно-политических нарративов. Через воспитание и чтение образованный класс в Российской империи усвоил литературные режимы[375] соотнесения себя с «цивилизованными» народами на основе общих ценностей.
Параллельно с этим популярным универсалистским дискурсом принадлежности к единому современному миру российские монархи с начала XVIII века развивали идеологию особого государства-отечества во главе с царем. Монарх-модернизатор Петр I поставил идею отечества рядом с ключевыми ценностями русской государственности – царем и богом. Как известно, заздравный тост Петра гласил: «Здравствуй тот, кто любит