Вполне вероятно, что в этом он следовал за прекрасно ему известными французскими Просветителями, отделявшими счастье философов от переменчивых удовольствий придворных[436]. В своем влиятельном эссе «О счастье» (1724) Бернар де Фонтенель провозгласил следующую трактовку счастья, которую позднее приняли и энциклопедисты: быть счастливым означает быть в ладу с самим собой, то есть жить добродетельно и не мучиться угрызениями совести. Эти настроения были известны просвещенным подданным российского императора, так же как и пример морального суда, как им представлял его Карамзин в своей «Истории…», следуя известному изречению Шиллера «die Weltgesgichte Ist das Weltgericht»[437].
Положение придворного историографа, конечно, было очень особым, и его разговор с монархом как со своей совестью был, безусловно, привилегией. Тем интереснее, что под влиянием большого исторического события – революции 1848 года – один из литераторов, К. С. Аксаков, защитивший недавно магистерскую диссертацию о роли Ломоносова в истории русской культуры и движимый совестью, также обратился к царю. Это обращение ему помог составить младший брат Иван, правовед, хорошо известный нам по предыдущим главам. Как показывают черновики, сохранившиеся в архиве, именно благодаря Ивану[438] в обращении был сформулировал тезис о «преступном молчании» русского подданного в исторический момент угрозы отечеству. Как видим, совесть начинала требовать от подданных довольно смелых действий – во всяком случае, на ее требование они ссылались как на побудительный мотив.
Петербург и Москва узнали о революционном пожаре из иностранных газет уже в конце февраля 1848 года. Для обеспокоенных просвещенных жителей обеих столиц огромное значение имел манифест Николая I от 14 марта 1848 года, в котором утверждалось:
По заветному примеру Православных наших предков, призвав в помощь Бога Всемогущего… не щадя себя, будем, в неразрывном союзе с Святою нашею Русью, защищать честь имени Русского и неприкосновенность пределов наших[439].
Восприняв революционные потрясения как подтверждение гибельности западного пути, славянофилы встретили манифест с энтузиазмом[440]. Константин Аксаков в письме другу, историку А. Н. Попову, с удовольствием отметил, что в манифесте государь называл себя царем – то есть «именем Русским»[441]. К. С. Аксаков уже был известен публике своими выступлениями в печати о русской литературе и истории. Он посчитал момент правильным для того, чтобы донести до государя славянофильский взгляд на происходящее, и обратился к царю с письмом.
Аксаков начинал свое письмо с объяснения, почему он счел возможным писать к государю. Это было критически необходимо, потому что подобное обращение (не по личному вопросу, а с суждениями о политическом курсе империи) хоть и знатного, но далекого от императорского двора подданного было смелым поступком. Понимая это, Аксаков назвал свое письмо ответом на манифест Николая, в котором государь обратился к народу, «указав на волнующийся Запад»[442]. Как видим, романтические утверждения о монархии как общности народа и царя, когда, словами Карамзина, «монарх и подданный его в душе желают одного», стало основой для критических суждений о настоящем империи. Далее шла та самая легитимация, с которой помогал брат-правовед: К. С. Аксаков объявлял, что не отвечать на царский манифест было бы преступно:
молчать частному человеку о том, что он находит истиною необходимою, что живет глубоко и неотъемлемо в душе, молчать в таком случае перед Вашим Величеством было бы, по моему мнению,
Слово «виновно», как видно из черновой редакции обращения, вызвало больше всего редакторских раздумий брата Ивана. На полях документа он предлагал варианты: «почти преступлением», «если не преступлением, то большою виною»[444]. Действительно, в строгом смысле слова, молчание подданного могло быть преступно только в случае недонесения о государственном преступлении[445], о чем прекрасно знали оба брата. Тем примечательнее, что Константин Сергеевич объявлял виной неинформирование царя о своих представлениях о том, как России выстоять перед лицом революционной смуты. Но Аксаковы действительно видели свою роль в том, чтобы сообщить монарху о «преступлениях Запада», к которым относилась и начавшаяся революция и которые добрались уже до российских пределов – ими «заражена» столица.