104. Golden Gate{250}
. На обиженного, брошенного человека снисходит нечто мощное, как сильные боли, словно озаряющие тело. Он познает, что в самой глубине ослепленной любви, которая сама ничего об этом не знает и не должна знать, живет требование неослепленности. С ним поступили несправедливо; из этого он выводит свою претензию на право и одновременно вынужден от нее отказаться, ибо то, чего он желает, может проистечь только из свободы. В нужде своей отвергнутый и становится человеком. Точно так же, как любовь неукоснительно отвергает всеобщее в пользу особенного, в котором только и воздается почет всеобщему, так и всеобщее как автономия ближнего оборачивается смертельным образом против любви. Именно отказ, в котором утвердило себя всеобщее, видится индивиду исключенностью из всеобщего; кто утратил любовь, тот ощущает себя покинутым всеми, поэтому он отвергает утешение. Ощущая бессмысленность лишения, он ощущает неистинность любой сугубо индивидуальной полноты. Тем самым, однако, в нем пробуждается парадоксальное осознание всеобщего: неотъемлемого и неоспоримого человеческого права быть любимым своей возлюбленной. Со своей не основанной ни на каком чине и ни на каком притязании просьбой о взаимности он обращается к неизвестной инстанции, которая из милости присуждает ему то, что ему принадлежит и всё же не принадлежит. Секрет справедливости в вопросах любви заключается в снятии того права, на которое любовь указывает молчаливым жестом. «Итак, обделенной, / нелепой и всё же вездесущей должна быть любовь»{251}.105. Всего на четверть часочка{252}
. Бессонная ночь – у нее есть своя формула: мучительные часы, тянущиеся бесконечно, и никак не приближающийся рассвет, напрасные старания позабыть о пустой протяженности времени. Однако ужас внушают такие бессонные ночи, в которые время словно сжимается и бесплодно утекает сквозь пальцы. Гасишь свет в надежде на долгие часы покоя, которые должны пойти на пользу. Однако, будучи не в состоянии успокоить свои мысли, растрачиваешь весь целительный запас ночи и, пока добьешься того, чтобы, закрыв глаза и ощущая в них жжение, наконец больше ничего не видеть, уже знаешь, что слишком поздно, что скоро утро всполошит тебя. Вероятно, подобным образом, неумолимо и бесполезно, проходят последние часы приговоренного к смерти. Однако то, что открывается в этом сжатии часов, представляет собой образ, обратный заполненному времени. Если в этом последнем мощь опыта прорывает заклятие длительности и собирает прошлое и будущее в настоящее, то длительность торопливо-бессонной ночью вызывает невыносимый ужас. Человеческая жизнь сокращается до мгновения, но не потому, что она снимает длительность, а потому, что распадается до ничто, пробуждается перед лицом дурной бесконечности самого времени к собственной тщетности. В оглушительном тиканье часов слышишь издевку вечности, адресованную короткому промежутку твоего наличного бытия. Часы, уже пролетевшие, словно секунды, прежде чем внутреннее чувство оказывается способным их уловить, и в своем стремительном падении тянущие за собой, сообщают человеку, насколько он вместе со всей его памятью подлежит забвению в космической ночи. Люди нынче вынуждены это осознать. В состоянии совершенного бессилия время, еще отпущенное индивиду, представляется ему как короткие часы перед казнью. Он и не ждет уже, что сможет прожить свою жизнь до конца так, как видится ему. Перспектива насильственной смерти и мучений, явственная любому, вызывает страх, что дни сочтены, а продолжительность собственной жизни определена статистикой; что старость стала своего рода сомнительным преимуществом, которое приходится хитростью отбирать у среднестатистического человека. Возможно, жизненная квота, предоставленная обществом, которое в любой момент может забрать ее обратно, уже израсходована. Вот какой страх ощущает тело в беге часов. Время пролетает.