Читаем Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни полностью

108. Принцесса-ящерица. Фантазии пробуждают те женщины, которым фантазии-то как раз и не хватает. Самыми яркими красками расцвечен нимб тех, что ведут себя совершенно трезво, будучи неизменно обращенными вовне. Их привлекательность проистекает из недостатка сознания самих себя, вообще из недостатка самости: Оскар Уайльд придумал для этого название – сфинкс без загадки

{261}. Они и впрямь похожи на предназначенный им образ: чем в большей степени они – видимость, чем меньше тревожит их какое-либо собственное движение души, тем больше они похожи на архетипы, на Пресьосу, Перегрину, Альбертину{262}
, которые позволяют заподозрить, что всякая индивидуация как раз и есть лишь видимость, и которые всё-таки непременно разочаровывают тем, что они собой представляют. Их жизнь воспринимается как яркая иллюстрация или как вечно длящийся детский праздник, и такое восприятие несправедливо по отношению к их нищенскому эмпирическому существованию. Шторм писал об этом в непростой детской истории Поле-кукольник
{263}. Фризский мальчишка влюбляется в маленькую девочку из труппы бродячих актеров из Баварии. «Наконец, поворотив, я увидел, как навстречу мне движется красное платьице; и в самом деле, и в самом деле, то была малютка-кукольница; какой бы полинявшей ни была ее одежда, всё равно мне казалось, будто она сверкает, точно в сказке. Взяв себя в руки, я обратился к ней: „Собралась прогуляться, Лизей?“ – „Прогуляться? – повторила она, растягивая звуки и недоверчиво глядя на меня черными глазами. – Ну и догадлив же ты!“ – „И куда же ты направляешься?“ – „К аршиннику.“ – „За новым платьем?“ – не подумав, брякнул я. Она громко рассмеялась. „Посторонись, пусти! Нет, просто обрезков“. – „Обрезков, Лизей?“ – „Точно так; всего-то обрезков, чтоб нашить платьев куклам: их всегда отдают за бесценок!“» Бедность принуждает Лизей мыслить самым скромным – «обрезками», – пусть даже сама она желала бы иного. Она исступленно не доверяет ничему, что не имеет практического оправдания, потому что не видит в нем смысла. Фантазия чересчур близко подступает к бедности. Ибо убогое способно очаровать лишь созерцателя. И всё же фантазия нуждается в той бедности, над которой она совершает насилие: мечты о счастье, которым она предается, проступают в чертах страдания. Так, у де Сада Жюстину, которая из одной мучительной ловушки попадает в другую, называют notre intéressante héroine{264}
, равно как и Миньону{265} в то мгновение, когда ей достаются побои, именуют «интересным ребенком». Принцесса мечты и девочка для битья – одна и та же девочка, а она об этом не догадывается. Следы этого еще заметны в отношении северных народов к южным: состоятельные пуритане напрасно ищут у брюнеток на чужбине того, в чем устройство мира, которым они заправляют, отказывает не только им самим, а в первую очередь вагантам. Оседлый человек завидует кочевнику, завидует поискам нетронутых пастбищ, и цирковой фургончик для него – дом на колесах, который движется вслед за звездами. Инфантильность в ее зачарованном движении без всякого плана, в бессчастно-непостоянной, спонтанной тяге к тому, чтобы жить дальше, одновременно и представляет неиспорченность, исполненность жизни, и всё же исключает их, в глубине своей будучи подобной самосохранению, от которого она обманчиво обещает нас избавить. Вот он – порочный круг буржуазной тяги к наивности. Бездушное, что свойственно тем, самоопределению которых препятствует обыденное существование на обочине культуры, – прельстительное и одновременно мучительное – превращается в фантасмагорию души в глазах людей устроенных, которых культура научила стыдиться души. Любовь предает себя во власть бездушного как аллюзии на одушевленное, поскольку для нее живые люди – это арена отчаянной жажды спасения, предметом которой выступает лишь утраченное: любовь одушевляется лишь в отсутствие души. Так человеческим предстает именно то выражение глаз, которое более всего близкó выражению глаз животного, – выражение тварное, далекое от рефлексии «я». В конце концов, сама душа есть тяга неодушевленного к спасению.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Иисус Неизвестный
Иисус Неизвестный

Дмитрий Мережковский вошел в литературу как поэт и переводчик, пробовал себя как критик и драматург, огромную популярность снискали его трилогия «Христос и Антихрист», исследования «Лев Толстой и Достоевский» и «Гоголь и черт» (1906). Но всю жизнь он находился в поисках той окончательной формы, в которую можно было бы облечь собственные философские идеи. Мережковский был убежден, что Евангелие не было правильно прочитано и Иисус не был понят, что за Ветхим и Новым Заветом человечество ждет Третий Завет, Царство Духа. Он искал в мировой и русской истории, творчестве русских писателей подтверждение тому, что это новое Царство грядет, что будущее подает нынешнему свои знаки о будущем Конце и преображении. И если взглянуть на творческий путь писателя, видно, что он весь устремлен к книге «Иисус Неизвестный», должен был ею завершиться, стать той вершиной, к которой он шел долго и упорно.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Философия / Религия, религиозная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука