– Могли бы уж простить русским 1812-й год, – продолжал он, – тем более что вы вполне рассчитались с ними своей книгой, а еще через полтора десятка лет – ваш новый император на паях с англичанами добавил под Севастополем огня и дыму.
Он сказал еще, что мои старинные заметки, когда он их читал, с одной стороны казались ему обратной перспективой чего-то хорошо знакомого, а с другой – слишком явно противоречили знаниям о тех людях, с которыми ему приходилось жить и состоять в России в сердечной дружбе. Как-то уж очень быстро позабыв о минимальных приличиях, требуемых при общении с малознакомым человеком, он заявил, что мои письма 1839-го года при чтении часто казались ему состоящими из колец многократных повторений, в которых он чувствовал себя подобно туго связанному по рукам и ногам человеку. Что корни моей неприязни к России, возможно, кроются в оскорбленном чувстве, вызванном воспоминанием о верховых казаках, разъезжавших по униженному Парижу. Что негативное мое отношение к России имеет вид окостенелой концепции, искусно замаскированной под переворот во взглядах от роялистских к либерально-демократическим. Переворот же этот созрел во мне, заявил он, скорее всего, задолго до поездки в Россию под влияние мыслей о сути французской революции.
Я почувствовал, что договаривая эти фразы, он уже сожалеет о том, что они вырвались из его уст. Вдруг пробудившееся в русско-еврейском простолюдине стремление к учтивости умилило меня, и я легко простил ему нелюбезный выпад. Но выпускать его из когтей мне пока еще не хотелось.
– А скажите, – спросил я, – куда подевался нынче тот русский человек, что так недавно еще млел от волшебного звучания таких слов, как, например, «нравственный посыл»? Который подобно Данко, готов был вырвать сердце из собственной груди, чтобы им осветить всему человечеству дорогу к счастью? Что за вымогатель и торгаш явился теперь на его месте и говорит, например, вам: «Не хотите, чтобы я продал зенитную установку С-300 Ирану, купите ее у меня сами»? Вы-то помните этого Данко? Русского Данко! Восхищались им?
– Восхищался, – ответил Е. Теодор, – а как же! И знаете, сознавая, что сам я на такое самоотвержение вряд ли способен, испытывал тайное отчаяние. И даже мучительное подозрение одолевало тогда меня – не потому ли сам не могу подняться до высот русского Данко, что я нерусский человек!
Я смотрел на него во все глаза, и может быть, это было частично причиной того, что он взмыл еще выше.
– Скажу вам, что втайне, где-то совсем в глубине души я в русского Данко все еще верю!
– Неужели, и правда, верите? – воскликнул я.
И вот этот клоун, этот Е. Теодор Тертуллиан, торжественно приложил руку к груди и изрек:
– Верую, ибо – абсурдно!
Но теперь и ему самому показалось, что он вознесся слишком высоко на вертикальных потоках воодушевления, и достаточно быстро спланировав вниз, Е. Теодор приземлился в салоне своего приятеля.