Чемесову могли быть знакомы и гравированный автопортрет Шоффара, и гравированный портрет Грёза или какие-то иные подобные портреты французских граверов и живописцев. Они создавали прецедент, демонстрируя допустимость презентации художником своего образа не только в процессе работы или с атрибутами ремесла, но в подобии антикизированной рельефной композиции, преобразовывавшей портрет в памятник мастера самому себе. По наблюдению А. А. Карева, «принципиальную мемориальность профиля в соединении с „каменной“ рамкой можно отнести к откровенным проявлениям функции гравюры как памятника»[211]. Являясь своего рода графическим монументом мастера самому себе, этот первый опыт автопортрета в русской гравюре сегодня поражает неожиданной для России того времени дерзостью мастера, воплощая представление об особенном достоинстве художника в контексте современности, истории, вечности и предвосхищая открытие личности в эпоху романтизма.
Знаменательно, что эта концепция вскоре получила продолжение в гравированном автопортрете П. А. Антипьева, который, по свидетельству видевшего этот портрет Д. А. Ровинского, был изображен «на манер Чемесова» — в профиль в медальоне[212]. В обоих случаях профильный разворот модели интригует и тем, что предполагает посредничество «другого». Увидеть себя в профиль довольно трудно, хотя и возможно, если использовать два зеркала, как, вероятно, поступил Грёз, рисуя автопортрет, впоследствии воспроизведенный в вышеупомянутой гравюре. Однако Чемесов и Антипьев доверились не зеркалам, а своим приятелям и коллегам. Неслучайно в надписи на обрамлении автопортрета Чемесова подчеркивается, что портрет
Преображение портрета в автопортрет в данном случае актуализирует атмосферу творческого содружества и высокой степени взаимного доверия между представителями художественного сообщества, подобно тому, как это было, например, в Парижской Академии художеств[213]. При этом, воспроизводя свой образ, увиденный другим художником, гравер здесь является одновременно и автором, и зрителем. Характерна и эстетическая двойственность, заметная в изображении Чемесова, сочетающем отстраненность с непосредственностью впечатления, которое возникает у людей в процессе общения. Этот портрет представляет молодого гравера с утонченным профилем, заостренными чертами лица, словно вырезанными из слоновой кости, и в то же время с полуоткрытыми губами и открытым взглядом, создающими эффект живого выражения. Ноту грусти в композицию вносят сколы и трещины в изображении каменной кладки, на фоне которой висит медальон с портретом. Они наводят на размышления о руинах, напоминая о ветхости всего земного. А как писал Дидро, «мысли, вызываемые <…> руинами, величественны. Все уничтожается, все гибнет, все проходит. Остается один лишь мир, длится одно лишь время»[214]. Создавая этот портрет, Чемесов, которому на момент завершения эстампа не было и тридцати лет, как будто предчувствовал свой скорый уход.
Оттиски автопортрета Антипьева, по-видимому, не дошли до нашего времени. Учитывая малое количество данных о жизни и деятельности этого замечательного гравера, трудно судить о его самопредставлении и о мотивах, побудивших его воплотить свой образ в гравюре. Начинавший профессиональный путь в искусстве с копирования произведений Шмидта и Чемесова, Антипьев в определенный момент своей карьеры пришел к тому, что воспроизвел в автопортрете ситуацию, впервые разыгранную Чемесовым, уподобившись великому предшественнику. Сын кузнеца Морского ведомства, работавший гравировальным подмастерьем при типографии Морского корпуса в Санкт-Петербурге и создавший ряд отлично исполненных эстампов, Антипьев не достиг таких карьерных высот и не был так прославлен современниками, как Чемесов. Между тем симптоматично, что и этот мастер считал себя достойным того, чтобы быть изображенным на гравированном портрете.