Славка раздумывал: что-то было в словах матери такое, что ему не нравилось, но он не мог понять, что именно. Вроде все было верно: и то, что в садике он больше, чем дома, и что там все будут играть с ежиком — Славка не какой-нибудь жадюга, ему вовсе не жалко, чтобы и другие играли, но все-таки в словах матери была какая-то хитрость, которую он не мог понять. Он все же согласился, и они вышли из дома.
Когда прошли двор и повернули на улицу, Егор вдруг почувствовал, как утро захватило его. Такое бывает только на севере или еще в горах: прохладный, пахнущий озоном воздух, и теплое солнце еще не прогрело его, но теплоту его уже ощущаешь кожей лица и рук; безветрие в тополях и березах, навевающих умиротворение и покой, и влажная еще трава возле тротуара от скупой городской росы; и певучие сигналы еще не уставших после ночи троллейбусов; и странно чуждый, но все же близкий пролет шмеля в соседний сад за старым потемневшим забором; и беззаботное летание голубей над крышами, что с первого же взгляда выдавало городскую окраину, не новую, с железобетонными коробками зданий и красной глиной улиц, трудно прорастающей травой, а старую, с ее традициями, садиками, голубями, с близкой к земле, по причине малоэтажности домов, жизнью.
Егору было хорошо от ощущения всего этого. А может быть, еще и оттого, что ежика все же удалось сохранить. Ему всегда хотелось, чтобы Славка чем-то увлекался, а не рос пустышкой, с не привязанной ни к чему душой, но как-то странно получалось, что таких привязанностей у него до сих пор нет. Славке нравился завод, но мать выпроваживала его оттуда всякий раз, когда Егор его приводил в свою пагоду. В конце концов посещения стали редкими. И вот ежик…
26
«Пора бы нам стать женой и мужем, а мы все еще чувствуем себя как любовники», — подумала Нина, выходя из автобуса на Мустамяэ, и при виде своего дома с разноцветными квадратами панелей тотчас представила, как встретит ее Гуртовой. Каждый день она готовится сказать ему об этом, но как только встретится с ним, забывает все на свете. Они остаются вдвоем, мир для них исчезает, и даже сами они исчезают: она — это не она, он — это не он. Но Гуртовой, кажется, все-таки трезвее ее. Если бы он не был трезвее, первое слово и действие всегда бы оставалось за ней. А пока что все получается наоборот.
«И когда это со мной случилось? — подумала она. — Когда пришла ко мне зрелость любви и мне захотелось встретить его мужем? А он хотел встретить меня на корабле как любовницу, и сразу тогда оборвались все связи с миром и мы почувствовали себя одинокими в пустынном море. А чем это плохо?» — спросила она себя. Она спрашивала себя об этом уже много раз, но ответа не было. Ну, она забывает о детях, о своем деле и своем высоком предназначении среди людей. Но забывает не навечно, а на то время, пока она чувствует, что их дом, как корабль в открытом пустынном море, и никакой якорь, никакие другие связи не крепят ее к земле. И что в этом плохого? Да ничего. О чем высшем еще может мечтать молодая женщина?
И все же она хотела зрелой любви, которая сумасбродна, бесшабашна, но в то же время и трезва, не рубит якорные цепи и всякие другие земные связи, не лишает тебя воли, своего характера, а оставляет тебя такой, какая ты есть, и землю оставляет, какая она есть, и жизнь. Только все это наполненнее, интереснее, значительнее и дается легче, чем тем людям, которых жизнь обделила любовью.
«Человеку все мало, — подумала она, поднимаясь по лестнице на третий этаж. — Человек ненасытен и не благодарен жизни. Почему бы мне не радоваться, идя на встречу не с мужем, а с любовником? Что от этого меняется?»
Она стала шарить в сумочке ключ, и почувствовала, что волнуется, будто в первый раз идет на свидание.
«А меняется многое», — ответила она себе, со стыдом вспомнив вдруг, как поспешно она отправила мать и своего Аскольда на Раннамыйза, на дачу старого Илуса, уехавшего в Сухуми на отдых. А ведь ждала и с ума сходила, и клялась, что ни на день не расстанется с сыном… Встретив, ревела от радости. И вот что из этого вышло…
Она бросила сумку на туалетный столик в прихожей, взглянула в зеркало, встретилась с серыми громадными — вроде никогда не были они такими — глазами, ожидающими и все же где-то в глубине встревоженными. Из-за темных подглазиц — этих траурных флагов счастья — глаза казались глубоко посаженными, не ее глазами. Девчоночья челка на лбу и впалые (вдруг они стали впалыми!) бледные щеки делали ее лицо необыкновенно молодым и тонким.
Счастливые — всегда красивые…
— Гуртовой, — позвала она, — Гуртовой…
Она заглянула в спальню, в столовую, детскую… И то, что она увидела, привело ее в ужас — в квартире стоял беспорядок, и как она все эти дни не замечала: и не убранный стол, и не заправленная кровать, и разбросанные по стульям ее платья. Только Гуртовой всегда был верен своим морским привычкам и нигде не оставлял своих следов: вся его справа была рассована по шкафам.
— Гуртовой! — еще раз позвала она, взглянув на часы, — обычно в пять он был уже дома и встречал ее.