Она прошла на кухню. Гора немытой посуды будто впервые открылась ей.
Увидевший все это сразу бы догадался: в квартире вот уже неделю, не меньше, идет беспробудная пьянка, и никому нет дела, кто и что может об этом подумать: пьяные ведь вначале делают, а потом думают и раскаиваются.
«Пьяные и есть», — подумала она и тут увидела на столе белеющий лоскут бумаги — телеграмма… В глаза бросились крупные буквы: правительственная, из Москвы. Она схватила ее, и догадка вдруг лишила ее сил: Гуртового куда-то вызывали. Но странно, что телеграмма была ей, Астафьевой, а вовсе не Гуртовому. Вот и напечатано: «Нине Сергеевне». Странно, очень странно.
Сбоку прямым почерком Гуртового было что-то написано, и она в первую очередь прочитала это, а не саму телеграмму:
«Старуха, эту депешу принесли, едва ты отчалила утром. Вот не знал, что якшаешься с такими высокими инстанциями.
Я забыл тебе сказать, что приду поздно, а может, и не приду: работы требуют ускорить и придется остаться на корабле на всю ночь. Вали ко мне, как в прошлый раз. Подам тебе адмиральский, а не какой-нибудь шторм-трап. М-мы все м-можем!»
«Вали ко мне», — повторила она, не понимая смысла этих слов. И не понимала она, может быть, потому, что осторожно, как бы боясь раньше времени открыть смысл телеграммы, стала читать ее слово за словом.
«Просим прибыть в Москву продолжения лечения пациентов прерванного болезнью доктора Казимирского. Телеграфируйте согласие и выезд. Ответ пятнадцать слов почтовый ящик №…»
Мысль прежде всего задержалась на сообщении о болезни ее учителя. Доктор Казимирский болен! Она присела к столу, почувствовав усталость в ногах. Мысли о докторе Казимирском всегда были тревожными. Что будет с его школой, с их школой, если с ним что-то случится? Такие люди, как он, болеют один раз. Мелких болезней они не замечают, потому что фанатически заняты своим делом, без остатка отданы идее, а если признали себя больными, то это уже не шуточно. Ой, не шуточно… И на миг она увидела перед собой, точно наяву, резкий, будто чеканенный на меди, профиль его худого лица с тонким горбатым носом, острым подбородком, тонкими нервными губами, демонически разбросанными волосами, вечно непослушными ему. Вспомнила, как на его сеансах одномоментного лечения нервно-неустойчивые пациенты падали от одного его взгляда. Его взгляд мог понудить человека делать что угодно, выполнять любое приказание. Попервости Нина боялась его. Ей казалось, что доктор в любую минуту может заставить ее рассказать ему все, о чем она сейчас думает, и он не приказывает ей это сделать только потому, что и без того знает ее мысли. Потом он сам научил ее сопротивляться воздействию чужой воли и все время внушал ей, что врач должен быть сильнее всех и, если он попадет под чужую волю, то сам сделается бессильным.
Он сотворил ее заново, и она не подвластна теперь ничьей воле.
Она не заметила, как стала метаться по квартире, будто искала что-то, как в разных комнатах к ней приходили разные мысли: в спальне одни, в детской другие, в столовой…
«А Гуртовой? А его воля? — спросила она себя. — Гуртовой — это другой случай. Это мое, женское, — ответила она себе. — Тут сердце, и с ним ничего не поделаешь, если бы я даже хотела».
Но она тут же возразила себе: «Не оправдывайся… Если все останется так, то твой удел — волевое бессилье». И она увидела яснее прежнего, как связывает ее воля Гуртового, как ее проклятое привязчивое сердце постепенно размывает в ней человека, того самого, который и стал человеком только потому, что начал думать, осмысливать свои поступки и окружающий мир. Отбери у него мысль — и он тотчас же возвратится на круги своя и станет рычать, отнимая кость у себе подобного.
А сколько людей даже при наличии мыслительных способностей страдают гипертрофией животного начала.
Вдруг ей пришла мысль навести порядок в квартире. Важнее ничего не было для нее в эту минуту. Она развешала свои платья, протерла мебель, перемыла на кухне посуду. Надо было еще выхлопать ковры, во какая куча их громоздилась у порога. Навез же Гуртовой этих пылеотстойников. Она не любила ковров.