Слишком поздно. Только сейчас видно, какое множество народу направлялось в город. Люди столпились перед шлагбаумом. Позади капитана — Кнут Брюммер, его знает здесь едва ли не каждый. «Миллионер Брюммер» зовут его в городке.
И вот он, этот старик с вязанкой за спиной, требует, подумать только, именно требует, чтобы капитан извинился.
А капитан стоит себе у парапета и в ус не дует.
— По-моему, вам никто не давал права обзывать старого человека. Я этого не потерплю.
Но капитан просто не замечает старика. Он поглощен видом небольшого военного корабля, который медленно продвигается под средним пролетом моста.
— Я требую, чтоб вы извинились, — настаивает Кнут.
Вокруг уже посмеиваются.
— Я этого не потерплю! Конечно, над матросом вам легко издеваться, что он может в ответ! Но я вам этого не позволю, понимаете, не позволю!
Корабль почти миновал мост, когда капитан лениво поворотил голову и произнес вполголоса, но вполне внятно и достаточно громко для того, чтобы кругом услышали:
— Псих!
Затем он переходит на противоположный конец моста, чтобы лучше видеть удаляющееся судно. Средний пролет медленно опускается. А Кнут Брюммер стоит молча, понурив голову. Псих, сказал ему капитан. Псих. Им-то всем невдомек, что это слово его преследует, всю жизнь преследует. Сколько раз его так называли! С самого детства!
Они поместили капитана на чердаке, и Яннинг уже стала ломать голову, как обогревать каморку зимой. А капитан снова превратился в солдата, в дезертира без погон и знаков различия; он послушно кивает каждый раз, когда Яннинг ворчливо наставляет его. А Кнут молчит. Он и с Яннинг перестал разговаривать. Ночью, когда воют сирены, старики продолжают лежать и, не подавая виду, прислушиваются к чердаку, тая про себя страх, охватывающий обоих. Но дезертир сидит тихохонько в своем прибежище. До них по крайней мере не доносится ни звука. Ни Кнуту, ни Яннинг и в голову не приходит, что солдату нелегко в этих новых для него условиях, в непривычной обстановке. Что во время налета ему не сидится и так и тянет в убежище или в бункер, тогда как для них это в порядке вещей!
А Кнут все молчал. На следующее утро он нанял ручную тележку, чтобы по-быстрому перетащить в дом срезанную лозу для маскировки тайника. Вязанки он сваливал за дверью, и солдат помогал ему. Кнут не мог не подметить, как ловко солдат сколачивает раму, чтоб вязанки не рассыпались, но продолжал молчать. На редкие вопросы солдата он попросту не отвечал. Ходит букой, а на солдата и смотреть-то избегает.
Если б кто заглянул на чердак, он увидел бы лишь груду зеленых ивовых прутьев; трудно было предположить, что за ними кроется пустое пространство, где кто-то живет, думает, спит и поглощает пищу. Доставляла пищу Иоганна Яннинг. Не сказать, чтобы она делала это по велению сердца, скорее, из чувства долга, которому следовала, даже не находя в том радости, ибо искренне полагала, что так уж ей положено. И солдат, прячущийся на чердаке, волновал ее главным образом в связи с Кнутом, который перестал с ней разговаривать. Несколько раз подступала она к старику, с чего это он притащил в дом капитана, да еще прячет его на чердаке. Старик только отмахивался и продолжал молчать.
На третий день, в полдень, Иоганна собралась к знакомому крестьянину в предместье, чтобы в обмен на две большие корзины для хранения картофеля раздобыть яиц и малость муки.
Она даже вздрогнула от неожиданности, когда Кнут сказал:
— Я пойду сам.
Отложив начатую работу, он снял фартук и отобрал у нее корзины.
— Что это ты вдруг, не пойму, — удивилась Иоганна.
Но не заметила главного: той стремительности, с какой Кнут мгновенно переходил от одного решения к другому.
А он ужо стоял у порога. Не оборачиваясь, бросил в сторону закрытой двери:
— Не удивляйся, Иоганнхен. Просто хочу проверить, может, я и правда псих.
И с этим ушел.
Под вечер он отправился к старьевщику. Сделал вид, что случайно заглянул по дороге. И будто между прочим попросил приятеля смастерить для него табличку с надписью «Не звонить».
Шикхорн наотрез отказался.
— Хочу прибить ее под табличкой Иоганны, — объяснил Кнут. — Решил, видишь ли, бросать торговлю корзинами да щетками. Тебе ведь не трудно, а? Не тащиться же для этого к художнику.
— Не стану я делать табличку.
— Да почему же? Может, потому что я псих?
— Сними старую, и все тут, — советует Шикхорн.
Мгновение Кнут раздумывает.
— Нет уж. Пускай висит, а без новой как-нибудь обойдусь, — говорит он.
— Я не хочу больше делать таблички с запретами.
— A-а, вот оно что, а я уже думал, потому что я псих, — протянул Кнут.
— Ну, коли ты псих, то и я от тебя недалеко ушел, — говорит Шикхорн. — Только, знаешь, на свете запретов хватает, так что ты меня лучше уволь.
Меж тем Кнут принимается извлекать из свертка, который принес с собой, только что добытые сокровища. Брусочек масла, изрядный кулек муки, полтора десятка яиц, ломоть сала толщиной с ладонь.
— И все за две корзины, — хвастается он. — Иоганну, ту вечно обдуривают.
— Мне тоже перепадет? — интересуется Шикхорн.
— И что за манера громко звонить? Прямо вздрагиваешь каждый раз.