Так или иначе, тогда я счастливо отделался, — продолжал Отт, немного помолчав. — Быть бы мне скальпированным, если б не каска — кабель как раз на нее пришелся. Правда, с лошади он меня все равно стащил, и от резкого толчка у меня в затылке вроде хрустнуло что-то. Я потом долго не мог повернуть голову. От любого движения у меня страшно ломило в затылке. Поэтому меня повезли на перевязочный пункт; там мне голову подзалатали, посадили в санитарный поезд и отправили в Верхнюю Богемию. Когда мы приехали, мы узнали, что наш поезд-лазарет собираются расформировывать. Легкораненым, которые могли передвигаться, было приказано своим ходом добираться до ближайшего сборного пункта фольксштурма. Но я — я был на родине, в Верхней Богемии, и до моей деревни было километров сорок, не больше, поэтому я отправился домой.
В те дни многих вздергивали на виселицу — солдат, которые, как и я, не хотели больше воевать, потому что не знали за что. Но мне, я уже говорил, повезло, и домой я добрался благополучно. Мне пришлось скрываться у отца до тех пор, пока не объявили о прекращении огня и о полной капитуляции. В Чехии, правда, несколько наших частей все еще не сдавали оружие — среди них было много подразделений СС, они не хотели считаться с полным крахом, — но к нам уже подошла Красная Армия.
Первые дни после капитуляции были словно сплошное, долгое воскресенье. Первое воскресенье, считай, за шесть лет. С неба перестали сыпаться снаряды. Никто никого не вздергивал на виселицу. Стрелять перестали. Вообще во всей стране наступила удивительная тишина. Так тихо бывает ранним воскресным утром на кладбище.
В один из этих дней-воскресений к нам пришел советский солдат — небольшого роста, слегка кривоногий, со смуглым от загара лицом, на котором красовались огромные усы. Он наверняка был старый казак, и пришел он к моему отцу. После многих его жестов и малопонятных слов до нас дошло, что для их полевой кухни ему нужна корова или телка. Но отец ничего отдавать не собирался. Война кончилась, фашисты разбиты. А победитель, видите ли, требует корову. Я уговаривал отца и рисовал ему такую картину: что, если бы война закончилась чуть позже и меня бы нашли и повесили на первом суке как дезертира? Что, если бы вот этот самый казак и его товарищи не поспешили к нам?.. Подумаешь, велика важность — корова! Но отец у меня был жадный и к тому же плут. О политике он давно уже и слышать не хотел, больше всего его интересовали цены на пшеницу. И вот теперь он решил показать, что, когда дело касается его собственности или даже малой ее части, его с панталыку не собьешь. Он втянул голову в плечи, повертел руками и, растопырив пальцы, ответил: «Не капиталист!» Черноусый вскинул на него глаза, хлопнул себя по лбу в знак того, что, мол, понял, и пошел со двора. Через какое-то время он вернулся, и не один. На веревке он вел лошадь. Лошадь прихрамывала и шла, понуро опустив голову.
«Больная…» — проговорил солдат. Потом еще раз с жалостью в голосе: «Больная» — и показал на рваную, еще не поджившую рану на боку лошади. «Время нет. Корову давай».
И тут я узнал ее, Герму! До чего же изменилась моя златогривая красавица! Стала какая-то серая, забитая, унылая. «Герма!» — еле выговорил я. Лошадь недоверчиво повела ушами и тоскливо поглядела на меня. Я позвал ее громче: «Герма! Ты меня не узнаешь?» И тут она подняла голову, запрокинула ее и изошла ржанием, и в этом ржании слышались радость и боль нашей встречи, и светлый зов ее чистой крови, и словно бы горечь долгой разлуки, горечь пережитого. Я бросился к ней, обнял ее, и плакал, и смеялся, и гладил ее гриву. А она терлась мордой о мое плечо и тыкалась по моим карманам. Хочешь верь, хочешь не верь, но она плакала от радости. В глазах у нее стояли светлые, прозрачные, как кристалл, слезы. Вот она, Герма! Наконец-то она моя!
Русский солдат, совершенно сбитый с толку, стоял рядом, и лицо его принимало самые разные выражения: то удивление, то сострадание.
Потом я взял из рук солдата веревку, передал ее в руки отцу и, чуть оттеснив его в сторону, пошел с солдатом на скотный двор. Я подождал, пока он выберет корову, какую ему нужно, вывел ее из коровника, потом пошел в свинарник и самую жирную свинью погнал на полевую кухню русских.
Эту свинью отец мне так и не смог простить. Он тогда ничего не понял и, наверно, никогда не поймет. Этой свиньей он попрекал меня день и ночь и даже хотел судиться, чтобы присвоить Герму. Но вот в один прекрасный день я ушел через границу в Восточную зону, как это тогда называлось. Герму я взял с собой. Прошло десять лет, теперь я совладелец сотен голов скота и многих гектаров пахотной земли. Скоро мы организуем здесь сельскохозяйственный кооператив. Что же касается моего отца с его вечными попреками насчет злосчастной свиньи, то теперь он работает в Западной Германии на хозяина. Гол как сокол, но ко мне переезжать не хочет: русским, видите ли, не доверяет. Они, говорит, увели у него со двора корову, у него, частного собственника! И этого он им никак не может простить.