Но вот наконец-то, наконец письмо, цветная печать пароходства, наконец ответ, радостная весть спасения для радиста, так он подумал, беря его в руки. Но в конверте ничего радостного не содержалось. В четко напечатанных на машинке строках сообщалось, что пароходство не нуждается больше в услугах бывшего радиста с «Золотой стрелы» Митчема Миллера. Из соображений, понятных ему более, чем кому бы то ни было. С уважением, невзирая ни на что, мы ведь люди культурные, в конце-то концов.
Ты же, дикарь, теперь в мышеловке. С тобой никто не хочет выйти в море, словно это ты устраиваешь кораблекрушения, чтобы затем тех, кто выжил… Подлая клевета, но пароходство знает все лучше, достоверней, точнее, подробнее, чем мать, чем Грейс, чем подписавшийся с уважением некто, сам себя возводящий в святые.
Что ж теперь?
Попросту бежать, спасаться, уносить ноги. Сейчас. Немедленно. Уехать куда глаза глядят. Смыться. Внезапное решение подстегивает, он вскакивает, но девятьсот грамм серой массы в наглухо замкнутой черепной коробке оказываются слишком большим грузом, этот груз тормозит, замедляет шаг, делает его все нерешительнее.
И опять лежит в пшенице радист с недобрым письмом в кармане куртки, лежит у самой тропинки.
Небо, звезды, крик животного — отдаленнее, чем раньше. Он крепко прижимается к земле. Нет, под ним не твердая почва, под ним море. Для этого моря не существует спасательных шлюпок. Пялься же на реквизиты земли. Пялься выпученными глазами, люминесцирующими, защищенными панцирем, какие были у тебя, пока ты не вышел из вод морских.
С каждым биением сердца подниматься и падать. Всеми покинутый, убаюкивай себя мечтой, мечтой стать человеком. Быть им. Оставаться им. Без инструкций. А если уж получишь какую, так она никуда не годится. Добром все это кончиться не может.
Он замер — он слышит шорох. Совсем близко. Шаги — длинный, короткий, длинный. Заминка. Кто-то выжидает. Молча взвешивает. Осторожный шелест раздвигаемых колосьев. И внезапно над радистом возникает силуэт крупной женской головы.
Чернильно-черной: Грейс. Сбежала в вечер, со сдавленным дыханием от пыли заботливо охраняющей ее мебели. Сбежала в пшеничные поля. Сбежала и испугалась — не зверь ли тут? Сквозь колосья увидела тень, что-то похожее на человека, что вместе с колосьями выпрямляется ей навстречу.
Вдруг узнает, кто перед ней. Словно электрическим током ее приковывает к месту: кролик, загипнотизированный взглядом змеи. Свинцом налитые ноги вросли в землю. Этой секунде нет конца. Неясно, когда и как заговорил тот, кто медленно поднялся, заговорил, должно быть, незаметно для самого себя. И прежде всего очень тихо. Нерешительно. Но вот обрывки фраз смыкаются. Бесконечная секунда не раскололась. Кролик слушает.
Говоря, Митчем касается ее локтя, и минутами она пробуждается, прикосновение беспокойной руки ей не противно — удивительно. Удивительно и другое: перед ней этот волк обратился в пуделя, ставшего на задние лапки. Никакое это не чудовище, это бедный пес, с которым сыграли злую шутку. Все остальное — слухи, ложь, газетные утки. Поделка грошового журналиста, бьющего на эффект. Они, Гарри и Митч, еще детьми дружили. Не Митч плох — плох весь мир, обрушившим на его голову вымышленные дикие обвинения.
Когда Митчу удалось вывести ее из сомнамбулической заторможенности, ослабевшие ноги отказали ей — пришлось все-таки сесть. Для начала сесть в этом тайном убежище под могучим искрящимся балдахином.
Вскоре выявляется, что удобнее слушать, если расположиться свободнее. Бедствия идущего ко дну корабля, ужасы одиночества, смертельный страх, отчаяние капля за каплей буквально вливались в нее, пока она не преисполнялась жалости. Разве потерпевший крушение не имеет права на счастье, как все люди, как и эта девушка, что зовется Грейс, да, она, она тоже?
В наступившем молчании подкралось опасное чувство их извечной связи: мы встретились еще до своего рождения. Еще когда обитали, Грейс, ты и я, да, и я, Митч, на коралловых рифах, в потайных неолитовых пещерах, и над нами неприметно пронеслись столетия; мы всегда, всегда знали друг друга, всегда были близки, нет, еще ближе, так, ближе уже нельзя, мы — единое целое. Первичное состояние вновь достигнуто — состояние неделимой амебы, щупалец у меня четыре, похожие на руки и ноги, неуклюже растопыренные, я двигаю ими изо всех сил, но не трогаюсь с места, с естественного ложа, что только под утро ветер находит опустевшим.