— Что верно, то верно, — отзывается Кнут.
Утром он пересек большой мост, ведущий к острову, и двинулся заболоченными лугами вдоль реки. Маленький город с громоздкой кирхой лежал в предрассветной мгле. При виде красоты, открывавшейся взору, не думалось о ночи. Отсюда, с острова, раскрашенный красками осени городок с его шелудивыми домишками казался обителью невозмутимого покоя. Не верилось, что ночью люди теснятся в подвалах и бомбоубежищах, гонимые страхом и блюстителями ПВО. Не верилось, что здесь ссорятся и обманывают, лгут и клевещут, строчат доносы и даже убивают, как и во всяком другом месте. Волшебный город из сказки, из иного мира, где нет ни вражды, ни смерти, открылся Кнуту Брюммеру. Вышагивая к ивняку, он то и дело бросал взгляд через реку, но обману не поддавался. Красота эта лишь наводила на мысль о той несправедливости, что его окружала. Конечно, он видел красоту, но знал, что за ней скрывается всего лишь гигантский муравейник; впрочем, в муравейнике наверняка все устроено куда справедливей, разумней, пристойнее, чем в этом городке. Из всех его обитателей близка ему лишь Яннинг да еще, пожалуй, старьевщик Шикхорн, не очень, конечно, но все же с ним нет-нет да и перебросишься двумя-тремя словами. А больше никто.
Добравшись до ивняка, он, как и каждый год, принялся рубить лозу, из которой потом плел корзины.
Именно из-за ивняка долгие годы враждовал он с корзинщиком Вихманом. Мир наступил лишь после того, как Вихман угодил на фронт, а вскоре и на тот свет. Обе витрины на Рунгештрассе, девять, над которыми Кнут всегда потешался, — «рыбьи садки» Вихмана, как он их называл, — зияли теперь пустотой.
Только после гибели конкурента Кнут арендовал одну из восемнадцати ив, что росли в заречье. Во имя мира и спокойствия, как он объяснил Яннинг, ибо считал, что исключительно благодаря искусству корзинщика лоза становится корзиной, а поэтому, взимая деньги за прутья, что растут по божьему соизволению, власти превышают свои полномочия. Ведь не растут же на деревьях готовые корзины. С этим не поспоришь, и он полагал честным и со своей стороны вполне резонным арендовать одно дерево из восемнадцати, а остальные считать своей собственностью, соответственно и поступать.
От работы ему становится жарко. Он сбрасывает куртку, которую до сих пор не снимал, так как с реки дул свежий, по-осеннему студеный ветер. Ветер доносит к нему шум кузницы, и эти звуки радуют Кнута. Вот молот опускается на раскаленную подкову, вот кузнец подрессоривает ее на наковальне, а уж затем замахивается для следующего удара.
Только после обеда, за узловатой развесистой ивой старик наткнулся на человека. На солдата, лицо которого закрывала сдвинутая на лоб фуражка; весь скрючившись, он притулился к дуплистому дереву. Поначалу Кнут счел его мертвым; его охватил ужас, который длился целую вечность, во всяком случае не проходил все то время, покуда Кнут обтирал нож о штаны и оглядывался по сторонам.
Вокруг него ивы, подальше река с камышовой каймой по берегу, за рекой город, мост в холодных лучах осеннего солнца, луга, пастбища, холмы. А подле дуплистой ивы этот солдат.
Тот недолго собирается с мыслями, внезапно глаза его устремляются к Брюммеру, серые глаза на изможденном сером лице.
— Спрячь нож. Я тебя не трону, — говорит он.
— А я думал, ты мертвый, — отвечает Кнут.
— Это бы тебя больше устроило?
Они пытливо всматриваются друг в друга, ища ответов на вопросы, которые так и остаются незаданными. Поза солдата отнюдь не говорит о том, будто он что-то замышляет против Кнута, да и Кнут держит себя не так, будто он вот-вот кинется на солдатишку в замызганной форме. Стало быть, это просто тревога, что исходит от парня под ивой; стало быть, это просто испуг, с которым все еще не совладал Кнут.
Динг-донг! Звуки кузницы, металл о металл. Свежий ветер, запах срубленных сучьев. В небе плывут облака, громыхает по мосту бронированная машина. Рыбак втягивает в небольшую просмоленную лодку сеть: спокойные, размеренные движения.
А позади город, громоздкая кирха и крыши — черные, бурые, красные.
— Об этом я и думаю, — нарушает молчание Кнут. — Так вот, живой враг лучше мертвого. От мертвого никакого толку, одна морока с властями и пастором. Уж это-то наверняка.
— Какой я тебе враг! — отвечает солдат. — Я как раз за то, чтобы враги были мертвыми.
И он начинает убеждать Кнута. Голос его по-прежнему сдержан, но слова стремительно слетают с губ. Он не смотрит на собеседника, он обращается к облакам, пастбищам, к траве и, наконец, к себе самому. Он не просит, он требует у Кнута помощи.
Старик подсаживается ближе, стараясь не пропустить ни звука, и то и дело покачивает головой. А солдат все говорит и говорит.
— Тебе решать, сидишь ли ты с мертвецом или с живым, — заключает он.
— Мне решать, то ли держаться за свой покой, то ли плюнуть на него к чертям, потому как некому будет им пользоваться.
— Если ты мне поможешь, я не причиню тебе беспокойства.
— Ты все взваливаешь на мои плечи, — возражает Кнут. — Уже сейчас ты все взвалил на меня. Ты уже лишил меня покоя.