К партизанской стоянке друга-проводника привел Исраэль Рейес. «Вставайте! Вставайте! – приговаривал темнокожий гигант, не скрывая радости. – Вставайте, Онорато пришел!» Он как раз стоял на часах в предутреннее время. Это он заметил мелькавшее среди черных стволов белёсое пятно, это он окликнул идущего тихим шёпотом, от которого лицо кампесино стало таким же белым, как его рубаха. Крестьянин увидел, как черный ствол дерева разделился надвое и заговорил. «Вот духи леса пришли наказать меня за предательство», – подумал крестьянин, и рубаха его вмиг стала мокрой от холодного пота. Но тут белозубая улыбка, ослепительная даже в предутренней полумгле, прорезала черный ствол. И кампесино, перекрестившись, понял, что это всего лишь один из партизан – высокий, чернокожий. «Идем», – добродушно произнес он с каким-то странным, похожим на бразильский, акцентом.
Рохас простодушно улыбался, стоя среди партизан. Он как раз вспоминал, как только что его напугал этот здоровенный негр.
Партизаны, кто со стоном, кто с ворчанием, кто с немой гримасой боли, выбирались из своих гамаков-колыбелей. Вся фигура проводника, одетого в белую рубаху, выражала терпение и готовность помочь, и стоны сменились бодрыми возгласами и репликами. Партизанам казалось, что улыбка на простодушном лице кампесино – это луч спасения, которое ждет их впереди, на том берегу Рио-Гранде. Это отсвет другой, лучезарной улыбки, принадлежащей их командиру. И там, на том берегу, они обязательно встретятся, и снова станут единым целым – ядром Национально-освободительной армии Боливии под командованием Фернандо…
Неуловимая перемена произошла в сельве. Поначалу еле заметный, но, чем далее, тем более настойчивый и густой, солнечный свет просочился сквозь заросли, потёк по глянцу листвы, вспыхивая розовато-оранжевыми отблесками. Солнце вставало!
Рассветные патрули, пробившись к поляне золотыми косыми лучами, как по мановению волшебной палочки, всколыхнули в партизанах новый прилив тихой, подсознательной радости.
– Разбудите Кастильо! Он дрыхнет, как младенец!
– Да, Рейес, этому только соски не достаёт…
– Помогите Тане.
– Не надо, я сама…
Белокурая женщина попыталась самостоятельно поставить ноги на землю, но чуть не вывалилась из гамака. Если бы ее не подхватил бросившийся на помощь партизан. Тот молодой герильеро с редкой, чуть пробившейся бородой, что вчера приходил к Рохасу вместе с кубинцем. Никогда Онорато не видел такой красивой женщины. Понятно, почему этот юнец кинулся к ней, сломя голову. Но до чего же она была худа! Как тростинка. И лицо изжелта-белое, как пленка в горшке, наполненном козьим молоком.
А как бережно он поставил ее на землю! И всё не отнимал руку, поддерживал её за локоть. Да, лучше бы ей не вылезать из своего гамака. Выглядела она совсем плохо: собиралась с силами, чтобы сделать первый шаг, и на лице её, каком-то открытом и небывало прекрасном, отразилось так явственно, чего стоили ей передвижения по земле. И Рохас вспомнил, как с таким же трудом поднимался с кровати его сын, когда мерин чуть не проломил грудную клетку ребенка своим копытом. А потом, когда к нему впервые пришли партизаны и тот, высокий, с невыносимо-пронзительным взором, которого все называли командир Рамон, осмотрел его сына, страший пошёл на поправку.
Рохас снова вспомнил взгляд этого человека. Внутри у него всё дрожало, и с губ его чуть не сорвался крик: «Не ходите! Ни за что не ходите к броду Йесо!» Да, если бы Рамон был с ними, он так бы и сделал. Он бы ещё там, у хижины, предупредил их. У него такой взгляд, что ему невозможно сказать неправду.
Но командира с ними не было. А к хижине вчера пришли эти двое: молодой герильеро и кубинец, который никак не может развязать узел веревки своего гамака. Он заросший и грязный, и очень больной и усталый на вид. Как и все остальные. Рохас подошёл к нему и помог справиться с узлом.
– Спасибо, – благодарность светилась в его взгляде, и Онорато поспешно отвернулся от этого света, который так мучительно обжигал всё внутри.
– Не стоит благодарности, – пробурчал он, возвращаясь на своё прежнее место, возле сгнившего и переломившегося у основания ствола дерева хагуэй.
Да, Рамону он бы всё рассказал. Предупредил бы их. Но теперь…
Теперь в голове Рохаса вновь звучал голос янки – сладкий, как мёд диких пчёл, вкрадчивый, как скольженье змеи. И три тысячи долларов, и ранчо в Штатах заслонили для кампесино, одетого в белую рубаху, эту жалкую кучку обречённых.