В любой момент катастрофический спазм может остановить поток мгновений повседневной событийности. Настоящее как симптоматика
конца этого мира, должно найти спасение в благодатной мощи Евангельского канона, превосходящего все меры человеческого времени. Событие катастрофическое, конечно, не может быть освоено рассказчиком как деиктическое. Балансируя в потоке рассыпающихся мгновений, хроникер-рассказчик безуспешно пытается их упорядочить, совместить, одни отбросить, другие, напротив, выделить, удержать в памяти в качестве решающих, несущих смысл повествования. Казалось бы, вполне естественно представить рассказчика в качестве эпического наблюдателя. Но для Достоевского такого рода повествование невозможно. Мгновения настоящего, все эти миги, не синтетичны, они не могут быть упорядочены, хотя и скапливаются, даже «слипаются» в ком, но не исчезают там, а вибрируют, колеблются, сталкиваются, распадаясь на более мелкие и неприметные частицы (которые мы привыкли считать элементами рассказа). Время настоящего – время пористое, дырчатое, существующее за счет непредсказуемости всякого последующего мгновения, его невидимой корреляции со временем, которое отсутствует и, тем не менее, всегда нам дано, – со временем вечности. Линейный прогрессирующий ход времени остановлен, ни одно из мгновений настоящего не относимо к прошедшим мгновениям, проектирующим будущее, они пойманы в ловушку вечного – единый континуум становления любого времени.
Срединный интервал времени настоящего, который мы обозначаем на схеме как вдруг-время
, накапливает разнообразные микрочастицы события (письма, записки, секреты, тайные желания, разноречивость и непонятность звучащих голосов, слухи, крики, стоны и т. п.). И вся эта коммуницирующая масса следов медленно движется по направлению к точке-схождения (Х-СОБЫТИЕ), попадая в водоворот с другим темпом и ритмом. В непосредственном наблюдении (с точки зрения хроникера-рассказчика) они даны лишь как знаки, помечающие пористость, дырчатость и удивительную пластичность литературного пространства, в котором энергия события пульсирует с разной частотой, отыскивая место для будущего прорыва. Это воронка, точка последнего схождения, дает выход из времени свершающегося в исполнившееся. Вечное нами отмечено как форма для любого вида времени, или чистое бытие времени, которое ни в каких моментах не соотносимо со способом человеческого переживания времени. Именно это и не позволяет сформироваться единому трансцендентальному источнику времени (известному в классической философии) – субъективности, связывающей подвижные и быстро исчезающие мгновения причинными законами воспоминания и памяти. Как сказал бы Достоевский, не позволяет «обособиться»… Время, о котором мы здесь рассуждаем, себя не помнит, не помнит и того, кто пытается его вспомнить. Для наблюдателя, который находится внутри события, время течет бесконечно медленно, поскольку каждое из мгновений времени, которое он переживает (и дает нам его пережить), продолжает делиться на мельчайшие мгновения. Для внешнего наблюдателя, располагающегося, в отличие от «внутреннего», в календарном, следовательно, исчислимом времени (или времени Истории), такое невозможно. Делясь, время не исполняется – оно не переходит ни в прошлое, ни в будущее, оно «зависает» в россыпи исполняющихся мгновений. Нечто подобное замедленной киносъемке, когда предельная быстрота отдельных кадров отражается в бесконечном и замедляющем себя повторе одного события («слуха», «голоса», «жеста» или «сцены»). Сначала медленное развитие основной сюжетной линии. Герой повествования, тот же Раскольников, например, предстает в начале повествования в виде свернутой, сжатой точки, поле его психомиметической реактивности только формируется. Но вот начинается движение, пока на месте, но потом все больше в одном направлении, по мере того как вокруг героя (после «преступления») сплетаются все нити событий, и он начинает развиваться, отражаясь в двойниках, и вновь возвращается к себе, чтобы прервать цикл психомиметического удвоения и попытаться стать собой.