«Я читал громко, с огнем, – пишет Достоевский жене. – Все, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений!) Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике, когда я закончил – я не скажу тебе про рев, про вопль восторга: люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг Другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить. Порядок заседания нарушился: все ринулось ко мне на эстраду: гранд-дамы, студентки, государственные секретари, студенты – все это обнимало, цаловало меня. Все члены нашего общества, бывшие на эстраде, обнимали меня, и цаловали, все, буквально все, плакали от восторга. Вызовы продолжались полчаса, махали платками, вдруг, например, останавливают меня два незнакомые старика: „Мы были врагами друг друга 20 лет, не говорили друг с другом, а теперь мы обнялись и помирились. Это вы нас помирили. Вы наш святой, вы наш пророк!“. „Пророк, пророк!“ – кричали в толпе. Тургенев, про которого я ввернул доброе слово в моей речи, бросился меня обнимать со слезами, Анненков подбежал жать мою руку и цаловать меня в плечо. „Вы гений, вы более чем гений! “ – говорили они мне оба. Аксаков (Иван) вбежал на эстраду и объявил публике, что речь моя есть не просто речь, а историческое событие! Туча облегала горизонт, и вот слово Достоевского, как появившееся солнце, все рассеяло, все осветило. С этой поры наступает братство, и не будет недоумений. Да, да! – закричали все и вновь обнимались, вновь слезы. Заседание закрылось»[316]
.Сцена настоящего умопомешательства[317]
. И такова же природа события. В анналах истории национальных литературных чествований трудно отыскать подобное. Повторное переживание события: свершаясь, событие тут же ирреализуется в сознании непосредственных участников. Речь, произнесенная на Пушкинском празднике, как это можно было заметить по содержанию письма, оказалась для Достоевского чуть не свершением апокалиптического мифа. Эта речь будто бы сбывшееся пророчество, и поэтому она и переживается самим «пророком» как катастрофа или отмена (пускай временная) профанного времени. Праздник (Пушкинский) – перемирие и остановка всех времен[318]. На другой день многие из участников пушкинских торжеств были потрясены тем, что пророческое заклятие речи так быстро, как дым и наваждение, исчезло (и словно все остались в дураках). «Знаете… он просто черт!…» – вот что только и смог после праздника сказать о Достоевском (и магическом воздействии его речи) Глеб Успенский[319]. Оказалось, что либеральная интеллигенция в лице г.г. Градовского, Успенского, Скабичевского, Тургенева и ми. других вроде как опомнилась через несколько дней после празднества в чем-то похожего на глубокий обморок. На речь Достоевского обрушился шквал критики. Исключенная из своей поэтической ниши, она оказалась незаконченным, плохо обдуманным манифестом крайне консервативной, охранительно-государственной идеологии «почвенничества», и как только это было понято, она тут же была отвергнута всеми и прежде всего наиболее влиятельными и знаменитыми участниками пушкинских торжеств. Этот разрыв между тем, что речь содержала в себе, и формой, в какой она была представлена, не удивляет. Достаточно вспомнить целый ряд финальных сцен-«катастроф» в романах Достоевского, чтобы признать содержание сцены как нечто уже не раз бывшее. Тогдашняя читающая публика признавала культурно-пророческую миссию литературы и, отчасти, общественно-политический статус «писателя-пророка», даже если он пророчествовал от собственного имени, вне церкви, партий и движений. Но все-таки не до такой же степени!2. Вот как Глеб Успенский описывает, что происходило на чествовании Пушкина: «Привязанные, точно веревкой, к великому имени Пушкина, они сумели-таки поутомить внимание слушателей, под конец торжеств начавших даже чувствовать некоторую усталость, из Петербурга в Кишинев, в Одессу, в Крым, на Кавказ, в Москву, Пушкин – это возбуждение русской музы, это незапечатленный ключ, Пушкин слышит дальний отзыв друга, бред цыганки, песню Грузии, крик орла, заунывный ропот океана. Пушкина честят и славят всяк народ и всяк язык, но мы, русские, юнейшие из народов, мы, узнавшие себя в первый раз в его творениях, мы приветствуем Пушкина как предтечу тех чудес, которые, может быть, нам „суждено явить“. В течение двух с половиной суток, почти без перерыва, публика слушала такие и по широте, теплоте и других бесчисленных качествах этого гениального человека и его огромного дарования. Хлопали, хлопали, наконец, стали уже чувствовать утомление». Этот невероятный энтузиазм участников пушкинских торжеств может быть объяснен не только самим фактом всенародного признания Пушкина как великого русского поэта (и, конечно, открытие самого памятника), но и общим состоянием подъема патриотически – имперских чувств от победы в Русско-турецкой войне 1877–1878 гг.