Когда Омела стала старше, фигура её вытянулась и округлилась, коса доросла до поясницы – признак женской зрелости в Керидвене, – а собственный голос окреп, огонь будто бы тоже окреп и повзрослел. Начал говорить громче, а слова выбирать острее и беспощаднее: «Будешь на коленях стоять перед другими до конца своих дней, следовать и подчиняться, как подчиняются твои сёстры старшим братьям, а те – твоему отцу, а отец – королю Ониксу из Дейрдре и всем тем, кто будет после него. Голые и холодные равнины ныне Керидвен, голодные и злые ныне люди. Так оно и останется. Ничего не изменится. Страждете, выпрашиваете, разрешения ждёте. Волки же сами добычу выслеживают, сами в горло вгрызаются, ничьей рукой не кормятся. Их кормят луна и собственная клыкастая пасть. А ты есть волчица, все керидвенцы есть волки твои. Пора возглавить и защитить свою стаю».
Огонь был прав, и с каждым годом уверенность Омелы в том только росла, как её светлые белокурые волосы. Всё чаще она посещала пиры не ради застолий и увеселений, а ради разговоров и сплетен, что рождались за длинными столами и кружками с элем. Так же часто она стала бывать на советах отца, делать вид, что вышивает очередной гобелен с изображением фамильного посоха, который давно-то утерян, как и достоинство, а сама же, навострив уши, как мелкий зверёк, выла внутри от несправедливости. Эту несправедливость Омела ощущала каждой клеточкой тела, когда смотрела на голые равнины, скованные льдом, где даже летом оживали лишь камелии и пара стойких плодоносных деревьев; когда слышала, как очередная партия ценнейших мехов отправлялись в Дейрдре вереницей повозок, а следом отправлялся сам отец, чтобы отчитаться за них и за то, почему в этом году они убили чуть меньше своих братьев-волков и медведей. Всё в Омеле бунтовалось против этого подчинения и молчания, которое она была вынуждена сохранять.
Сколько бы раз ни заговаривала Омела о восстании, отец пресекал её, как собаку хлыстом, посмевшую с хозяйского стола урвать кусок мяса. Боялся, втягивал голову в плечи и, казалось, даже озирался слегка, чтобы их с дочерью не подслушали. Честным и праведным человеком был её отец, но вот только трус, каких поискать. Никто в семье не понимал Омелу. Быть может, потому что больше никто из них не был удостоен чести услышать шёпот благодатного огня.
– Что же мне делать? Как спасти свой народ? Как сбросить с его шеи дейрдреанскую цепь? – вопрошала Омела в отчаянии, пряча лицо за ладонями, исцарапанными о стены, в которые колотила со злости и от бессилия. – Я не королева Керидвен! Нет у меня посоха Вечных Зим и не будет никогда. Уничтожен он, канул в небытие вместе с силой и золотым прошлым моего народа.
«Нет посоха Вечных Зим, – подтвердил маленький огонёк в глубоком тёмном камине за её спиной, и Омела подумала было, что он глумится над ней, злорадствует, когда вдруг услышала: – Но он тебе и не нужен. Я у тебя есть, я. Победишь Дейрдре, победишь кого угодно… Если плату воздашь».
Великой она будет. Первой она будет. Отрадой прошлых и будущих королей.
Огонь повторял ей это, довольно урчащий и сытый, пока в нём горела заживо вся её семья, напившаяся горячего макового молока, разбавленного с коровьим и ложкой гречишного мёда для сладости. Сосновый брус всегда быстро вспыхивал, особенно если взрывался чан, где кипятилась вода, а в углах лежала солома с ворохом тканей, подожжённая нечаянно упавшей свечой или сразу тремя. Огонь стрелял во все стороны до самой двускатой крыши, и вился горький дым, вознося к звёздному небу керидвенские молитвы чёрными клубами. Омела никогда не любила бани, их духоту и жар, то, как липнут к коже берёзовые веники и пар, но она любила запах можжевелового масла. Даже сейчас им пахло, на пару с горящей плотью.
Снег вокруг таял, тёк по её лицу, солёный, как слёзы. Полыхала баня долго и ярко. Это был самый высокий костёр во имя победы на свете.
А чтобы Омела, окружённая хускарлами, которым настрого запретила таскать к бане вёдра с водой и тушить, не очнулась от морока и не бросилась в тот же огонь, голос её утешал: «Правильно делаешь. Жертву приносишь, кровь от крови теряешь во имя лунного света, что её заполнит. Волчья Госпожа тоже многим пожертвовала, чтобы помочь простому люду. Ты идёшь по её стопам».
– Что же вы наделали, госпожа?!
Огонь замолчал, перебитый женским криком. Серный черенок выпал у Омелы из рук. Она затушила его в сугробе – ещё горящий, тот самый, которым подпалила деревянную баню ещё и снаружи, чтобы пламя занялось наверняка, – и задавила своим сапогом. Затем повернулась к няне-весталке, свалившейся наземь с раскрасневшимся лицом, будто тоже обожжённым, но горем и ужасом, и сказала спокойно:
– Я волю божественную исполняю. Понимай как хочешь. Осуждай сколько хочешь. Бойся, раз тебе угодно. Но великой я стану, а Керидвен – вместе со мной.
– Кто сказал вам это, госпожа? Кто вложил эти страшные мысли в вашу светлую голову? Кто распустил в сердце такое зло?