— Можешь добавлять немного русской брани, но обязательно с берлинским акцентом, — пошутил Штирлиц. — Решение этого дела отнесем на завтра: подумаем не спеша и без героических эмоций. Поехали, Эрвин, надо выходить на связь. В зависимости от того, что мне завтра ответят, — мы и примем решение.
Через пять минут они вышли из дома. Эрвин держал в руке чемодан, в чемодане была рация. Они отъехали километров пятнадцать, к Рансдорфу, и там, съехав в лес, Штирлиц выключил мотор. По-прежнему продолжалась бомбежка. Эрвин посмотрел на часы и сказал:
— Начали?
— Начали, — ответил Штирлиц и глубоко затянулся крепкой французской сигаретой «Галуаз». — Начали, — повторил он.
«
По-прежнему убежден, что ни один из серьезных политиков Запада не пойдет на переговоры с СС или СД. Однако, поскольку задание получено, приступаю к его реализации.
Считаю, что оно может быть выполнено, если я сообщу часть полученных от вас данных Гиммлеру. Опираясь на его поддержку, я смогу выйти в дальнейшем на прямое наблюдение за теми, кто, по-вашему, нащупывает каналы возможных переговоров. Мой «донос» Гиммлеру — частности я организую здесь, на месте, без консультаций с вами — поможет мне информировать вас обо всех новостях — как в плане подтверждения вашей гипотезы, так и в плане опровержения ее. Иного пути в настоящее время не вижу. В случае одобрения прошу передать «добро» по каналу Эрвина».
— Он на грани провала, — сказал руководитель Центра, когда эта шифровка попала в Москву. — Если он пойдет напрямую к Гиммлеру — провалится сразу же, и ничто его не спасет. Даже если предположить, что Гиммлер решит поиграть им... Хотя — вряд ли, не та он фигура для игр рейхсфюрера СС. Передайте ему завтра утром немедленный и категорический запрет.
То, что знал Центр, Исаев знать не мог, потому что сведения эти, подобранные за несколько последних месяцев, давали отмычку к пониманию человека, фамилия которого была Гиммлер.
...Он проснулся сразу, всем телом — словно ощутив толчок в плечо. Он сел на кровати и быстро огляделся. Было очень тихо. Светящиеся стрелки маленького будильника стояли на пяти часах.
«Рано, — подумал Гиммлер, — надо еще поспать хоть часок».
Он зевнул, откинулся на подушки и повернулся к стене. В открытую форточку доносился шум леса. С вечера шел снег, и Гиммлер представил себе, какая сейчас красота — в этом тихом, пустом, зимнем лесу. Он вдруг подумал, что ему было бы страшно сейчас одному уйти в лес — так страшно, как в детстве.
— Нет, — вдруг неожиданно для самого себя тихо сказал Гиммлер, — нет, нет и нет.
Поднялся с кровати, накинул халат и подошел к столу. Не зажигая света, сел на краешек деревянного кресла и опустил руку на трубку черного телефона.
«Надо позвонить дочери, — подумал он. — Девочка обрадуется. У нее так мало радостей».
Под стеклом большого письменного стола расплывчато виднелись силуэты двух мальчишеских лиц.
Гиммлер неожиданно ясно увидел Бормана и подумал, что этот негодяй виноват в том, что он не может сейчас позвонить дочери и сказать: «Здравствуй, котенок, это папа. Какие сны ты видела, солнце мое?» Он не может сейчас позвонить и мальчикам из-за того, что они родились не от законного брака. Гиммлер помнил, как Борман молчал, когда в сорок третьем году он попросил в долг из партийной кассы восемьдесят тысяч марок, чтобы построить Марте, матери двух своих мальчиков, небольшую виллу в Баварии, подальше от бомбежек. Он помнил, как фюрер, узнав об этом от Бормана, несколько раз недоуменно разглядывал его во время совместных обедов в ставке. Он из-за этого не смог развестись с женой, хотя не жил в доме уже шесть лет. Он вынужден был появляться с ней на приемах.
«Борман здесь ни при чем, — продолжал думать Гиммлер, — я не прав. В этом моем горе толстая скотина ни при чем. Я бы пошел на все унижения, связанные с разводом. Но я никогда не смог бы травмировать девочку».