Если в современной теории литературы метафоре, фактически поглотившей прочие традиционные фигуры, все же противостоит что-то иное, то это не столько метонимия, сколько другой дискурсивный эффект, который, как и упомянутая выше цитация, редко причисляется к фигурам: это топос,
то есть «общее место», клише, стереотип. Собственно, топос – это и есть цитата с утерянным, забытым источником, ставшая «ничьей», «общественным достоянием» и функционирующая как плотный, неразложимый сгусток языковой памяти. Эта словесная единица определяется скорее функционально, чем структурно. Иногда она представляет собой короткое устойчивое речение, подобное языковым фразеологизмам, а иногда – довольно обширный комплекс абстрактных, чисто семантических инвариантов, конкретизируемых разнообразным лексическим материалом; примером может служить locus amœnus – стандартное описание «благоприятного места», «прелестного уголка» природы, часто упоминаемое исследователями, вероятно потому, что в его названии сходятся два значения латинского слова locus: языковое («место» как часть пространства) и метаязыковое («место» как сегмент риторической речи). Подобно метафоре, топос может использоваться «риторически», для амплификации и украшения стандартных поэтических тем, а может и «философски» – если не для выработки новых знаний, то для систематизации и хранения уже существующих. В старинной мнемонике существовал термин «места памяти», то есть условные рубрики, служащие для структурирования и запоминания массы сведений[322]; современные филологи тоже признают за риторикой функцию сохранения знаний (см. ниже о понятии «готового слова»).Пограничное положение топоса среди фигур стиля связано с тем, что он опознается,
но не ощущается читателем / слушателем (ср. с неощутимостью когнитивных метафор), то есть представляет собой лексикализованную фигуру, факт скорее языка, чем речи. С этой проблемой столкнулся Майкл Риффатер, занимаясь вопросом об ощутимости стилистических приемов. В строке из сонета Бодлера «Кошки» – «ils cherchent le silence et l’ horreur des ténèbres» («они [кошки] ищут тишину и ужас мрака») – он отмечает глагол chercher («искать») как отклонение от узуса, поскольку обычным выражением был бы глагол aimer («любить»); однако «в этом нет ничего кроме обыкновенной трансформации прозы в стихи»[323], это условная, неощутимая замена нейтрального термина более поэтичным. А вот «ужас мрака» отмечается опрашиваемыми информантами как ощутимый прием – несмотря на то, что во французской поэзии это устойчивое клише: «Если ваш читатель необразован, это клише поразит его своей внутренней выразительной силой; если же он начитан, он опознает здесь литературную аллюзию или, во всяком случае, литературную форму»[324]. Получается, что эффект «поразительности» или же «опознаваемости» топоса зависит от эрудиции читателя и не может считаться объективным различительным критерием для определения этой фигуры. В современной литературе топос, обычно именуемый клише или стереотипом (оба слова этимологически отсылают к технике книгопечатания), остается опознаваемым, но получает двойственную функцию: с одной стороны, он расценивается как банальность, которой писателю следует избегать, но с другой стороны, его можно и нужно иронически воспроизводить при имитации чужой речи и мысли.Современная наука рассматривает топику исторически – не только как вневременную традицию, но и как принадлежность определенной, ушедшей в прошлое культурной формации. В наши дни «говорить общими местами» – это уничижительная характеристика чьего-либо дискурса; в старину же такой была нормальная риторическая практика. Это продемонстрировал на богатом материале Эрнст Роберт Курциус в монографии «Европейская литература и латинское средневековье»[325]
; опираясь на нее, Сергей Аверинцев и Александр Михайлов в 1980-х годах сформулировали концепцию «риторической эпохи», которая в западноевропейских литературах продлилась вплоть до романтической революции[326] и характеризовалась законом «готового слова».