В 1977 году, после визита в Ленинград, Рая выслала приглашение своей младшей племяннице Маше. Маша ездила к ней. Впоследствии, ближе познакомившись с Майей и Николаем Николаевичем, часто бывавшими в Берлине у друзей, Рая по-доброму отнеслась и к ним, и к их детям Вове и Андрюше.
Во время следующего своего приезда в Берлин я почти ежедневно навещала Раю в больнице. Её прооперировали после перелома шейки бедра. Медсестра вывозила её на веранду, выходившую в сад, где бил фонтан, а на клумбах алели и голубели цветы. Она меня ждала. Я рассказывала ей о Володиных спектаклях, о наших с ним поездках на отдых, о его дочерях и внуках. Подробно рассказала наконец о её маме – моей свекрови. Рая с полным доверием слушала то, что касалось забот Марии Семёновны о детях и их семьях, но с большим сомнением отнеслась к моим воспоминаниям о её шутках или о том, как она просила угостить её кружкой хорошего пива…
После нашей встречи она стала часто звонить нам в Ленинград. Поговорив с Володей, непременно просила дать трубку мне.
Прошло около двадцати лет после нашего расставания с Димой, когда в одном из писем он поделился новостью: «Списался с Грецией. Мамы и братьев в живых нет. А сестра и племянник зовут в гости. Оформляю визу. Если разрешат, поеду. Придумай, что им повезти в подарок. Деньги вышлю».
Подарки для Греции помогла купить Маечка, гостившая тогда в Латвии: янтарные бусы, кулон, браслет, запонки, ещё что-то. Я хотела попрощаться с Димой, отвезти подарки сама. Не отпускали дела. Но в первый же образовавшийся зазор купила билет на самолёт в Кишинёв, не успев оповестить его, что лечу.
Самолёт шёл на посадку часов в семь вечера. Мотор стих. Шурша обутыми в резину колёсами, из сумерек подкатил трап. Автобус не подали. К аэровокзалу пришлось идти пешком. Я была один на один с югом, теплынью и запахами: до одури пахнущим сеном и цветами душистого табака.
Дима открыл дверь:
– О-о!
Перед моим приходом лежал, читал.
– Прости. Не предупредила.
– Чудачка, – отозвался он.
На табуретке стоял открытый чемодан с уже сложенными вещами, хотя до отлёта оставалось три дня. Дима был отчуждён, выглядел подавленным.
– Можно я распахну окно?
– Делай что хочешь.
«Греция? Родина? Через столько лет к родным?» Дима читал газету. Я принялась за мытьё посуды. И вдруг, в продолжение каких-то трудных раздумий, впервые за все эти годы врозь Дима чётко и жёстко произнёс:
– Не думай, что у меня всегда мирно на сердце. Я иногда
Настой такого «ненавижу» мог бы раньше сойти за «люблю». Был бы приемлемее братского существования последних лет нашей жизни. Потребность донести до меня эту правду была выношена. Понимая, как ему худо, я смолчала. «Ненавижу» – слово беспросветное. Утешение было одно: «Мы честны и чисты друг перед другом! И оба доподлинно знаем это!»
Я улетала на следующий день. Он приехал проводить. В аэропорту я спросила:
– Может, останешься там?
– Видно будет. Но вряд ли. Там уже всё чужое.
– Увидимся ли?.. Прости за боль, которую причинила тебе, дорогой Дим! Прости!
Самолёт уже готовился к взлёту, когда на Кишинёв, поистине «как гром среди ясного неба», обрушилась страшной силы гроза. Около получаса мы пережидали буйство природы в нестерпимой духоте салона. Тропическая вакханалия прекратилась так же внезапно, как и началась, но рейс выбился из расписания. Нам разрешили выйти из самолёта и подождать отправки на лётном поле. Небо в один миг очистилось, выкатило солнце. Лужи на асфальте, мокрая трава серебрились до рези в глазах. Всё вокруг стало прозрачным и освежённым.
Застигнутые грозой провожающие, выйдя из здания аэропорта, безбоязненно направились по лётному полю к тем, кого провожали. Мы с Димой обходили лужи, выбирая, куда ступить, неторопливо кружили вокруг самолёта. Я слушала его рассказ о юности, о грозе и девушке, которую он любил когда-то. Мы могли больше не увидеться. И, переступив через вечные умолчания, через установленные для себя запреты, я спросила человека, с которым прошла тьму бед, за которым была замужем:
– Скажи мне, Дим, а меня ты когда-нибудь любил?
– Я и сейчас тебя люблю, – ответил он стремительно, без паузы, видимо в благодарность за облегчение задачи – перекрыть своё «ненавижу», вырвавшееся накануне.
Вновь объявили посадку. Мы простились. Самолёт помчал к взлётной полосе. Приостановился. И, включив все свои мощности, машина сорвалась в разгон к высоте.
Решительно не представляя, что после смерти Колюшки сердце ещё оживёт, я приняла за сущее чудо, когда какая-то его створка открылась навстречу проверенному жизнью другу. «Вам ничего не оставалось, как полюбить этого обаятельного грека», – заметил один наш северный знакомый. Так это выглядело со стороны. Но замысел жизни имел в виду что-то иное. Как же я заклинала Диму про себя в Шадринске на Урале, в Чебоксарах на Волге: «Люби меня, Дим! Согрей! Люби меня отчаянно!» Димино «люблю-ненавижу-люблю» только кое-что проясняло про жизнь.