Он вернулся из Греции. Встреча с родными и родиной изрядно выбила его из колеи. Привезённые им подарки сопровождало письмо, которое перечёркивало восстановившиеся, как мне казалось, дружеские отношения. Он писал, что долго не понимал моего ухода от него. Теперь понял: я хотела упрочить своё положение в театре. Владимир Александрович помог мне этого достичь. Допускаю, он изобрёл этот довод, объясняя родственникам, почему у него нет семьи. Отвечать на это письмо не захотелось: и это всё, что он понял? Неужели?
И только ещё лет через пять Дима решил договорить всё до конца: «Как же ты, дорогая Тамарочка, не поняла, что я живу с сознанием своей вины перед тобой, перед собой. Я во всём виноват. Я! Один я! Тобою было сделано всё, больше, чем всё, чтобы наша жизнь была прекрасной. Я – безумец… Прости меня
Он никогда больше не женился.
О прожитых вместе годах что-то в письмах Димы прорывалось и после: «Какой хорошей была наша жизнь! Если бы можно было её вернуть!» «Очень страдаю, Томчик. Не перестаю думать о тебе как о самом близком и самом родном мне человеке на этом свете».
Мы действительно остались родными людьми. Чувство моей вины тоже осталось. И Димино «ненавижу» – никуда нельзя было деть. Но когда, переступив через каркас мужского самолюбия, он расставил всё по местам, утвердил ясность и правду, что-то в мире – упорядочилось.
Глава восемнадцатая
До отъезда друзей в эмиграцию знакомство с их родственниками, с их окружением чаще всего бывало шапочным. Позднее, при передаче друг другу писем и приветов из-за рубежа, с кем-то из них складывались более тесные отношения. Так в восьмидесятые годы мы сблизились с Иреной Милевской, подругой Наты – старшей дочери Анки и Гриши Тамарченко.
Роль «винтиков», которую социально-политическая система СССР продолжала отводить гражданам, в те годы переставала устраивать человека. В людях уже выбродило ощущение себя как более сложной структуры. У части молодёжи, не подготовленной к встрече с жизнью один на один, это выразилось в кризисе духа. Нехватка кислорода в то глухое меланхоличное время прорывалась даже в песнях молодых:
Бывало так и в эмиграции. Кто-то из четырнадцати-пятнадцатилетних подростков, оказавшихся лицом к лицу с новой средой, незнакомым языком и с совершенно иными подходами к жизни, предпочитал уйти из неё, не успев познать ни самих себя, ни того, что человек вообще собою представляет. Люди более зрелого возраста тоже стали всматриваться в собственный психобиологический мир, через который лунатически перешагивали в течение десятилетий. Количество тех, кто захотел осознать, с чем он теснее всего связан – с Богом, с традициями, с КПСС, со «строительством коммунизма» или с природой, – заметно увеличилось. Как по волшебству появились психоаналитики, психотерапевты. Активно набирали популярность коллективы аутотренинга, где советских людей громогласно призывали «любить себя». Для населения нашей страны этот уклон был одновременно и шоковым, и соблазнительным. И как бы неуклюже он ни выглядел, для многих это стало поворотным пунктом от обезличенного существования к себе как к основному «резерву» жизни. У Чехова это выражено предельно кратко и ёмко: «Добывание себя из себя в качестве акта личной воли – единственная продуктивная форма участия человека в собственной судьбе». Общество такого поворота не предусматривало, было к нему не подготовлено. Духовной литературы было крайне мало. Старого толка книги давно не переиздавались.
В стремлении пробиться к пониманию проблемы «человек и жизнь» на философском уровне, в НИИ, где работала Ирена, сотрудники переводили и распечатывали для себя книги индийского мудреца Шри Ауробиндо, Блаватской, американского антрополога и этнографа Кастанеды и многих других. Кастанеда положил жизнь на то, чтобы передать американцам смысл уроков, полученных им при личном общении со старым мексиканцем, ведуном доном Хуаном, не имевшим никакого образования. Дон Хуан обладал опытом, который в нашем обиходе вообще не принимался в расчёт и категорически игнорировался наукой.
Если бы я на Урале не залезала в пещеру на обрывистом берегу в желании спрятаться от проблем и вопросов послелагерной действительности, не всматривалась бы в жизнь реки, если бы не замечала, как одному ветру хочется подставить лицо, а от другого укрыться, – грамота ведуна не затронула бы меня. Но в бессловесных диалогах с уральской природой я поняла, что за постижением одной тайны следует другая, ещё менее объяснимая и отнюдь не последняя, что решительно всё связано между собой и что природа не только мать-утешительница, но и – каратель.