– Томичек, Тамасик, дай я загримирую тебя по-другому… Как бы я теперь жила, если бы ты не открыла мне своего Роллана, если бы с Киплингом не познакомила…
В шадринских окрестностях ничто не напоминало о строительстве ГЭС, о высоковольтных линиях, волновавших воображение Бориса, когда он писал о бурлящей жизни «за Уральским хребтом».
На гастролях в старинных городах Урала нас селили в сохранившихся с прежних времён гостиницах. На второй этаж вели деревянные лестницы, с плешинами сошедшего лака на широких бортах перил. Похоже, ещё с прошлого века на дверях и окнах остались висеть бордовые плюшевые портьеры с кистями. В ресторанном зале сохранилась старинная мебель, в повадках официантов – расторопность, едва ли не угодливость.
В нашем репертуаре были пьесы Островского. Воспроизводимые на сцене драмы из купеческой жизни подчас казались сколком с никуда не канувших провинциальных нравов. Кто-то из зрителей после спектакля угрюмо и всерьёз отстаивал убеждение, что жену-изменницу надо «поучить» кулаками, не грех и убить. В этих же негромких городах встречались несуетно интеллигентные, с просветлёнными лицами люди. Они были здесь на виду. Их чтили. И я была убеждена: именно они обеспечивают прочность нашего бытия.
В пятидесятые годы все книжные магазины больших городов были заполнены собраниями сочинений марксистско-ленинского толка и политическими брошюрами. Купить что-то из классической и переводной литературы было малореальным делом. Но в небольших сельпо попадалось то, что в столицах днём с огнём не сыщешь. Продавцы охотно пускали к полкам: «Идите, смотрите сами». И предвкушение порыться в книжных развалах неизменно доставляло удовольствие при переезде из одного городка в другой. Книги стоили дёшево. Я накупала их для себя, для Александра Осиповича, для ссыльных друзей. Отправляла бандеролями на Север, в Сибирь и на Украину. «Сумасшедшая, беспутная, – откликался Учитель, – ведь я недаром испугался сообщению о бандероли. По самому оптимистичному расчету ты истратила 120 рублей. А почтовые расходы?.. И не успокаивай, не пиши, что ты всё это наворовала. Ну у кого может быть Гегель, Шопенгауэр, „Вопросы философии“? Что мне с тобой делать?» И приписывал: «Если представится случай, найди в третьей части „Былого и дум“ статью „Роберт Оуэн“. Это я подсовываю тебе трамплин, а прыгать будем вместе». От ссыльных друзей из Красноярского края, из Новосибирского, из Печоры поступали письма-крики и телеграммы-благодарности: «Зачем шлёте книги, когда нужны Вы сами?» «Особенно удружила Уилсоном „Брат мой, враг мой“, вот спасибо» и т. д.
Жизнь продолжала делиться на две ипостаси: условно творческую, с неприкаянным бытом, напряжёнными выездами, и внутреннюю, отделённую от реальности, которая существовала в переписке. Я упрямо рассылала запросы о местонахождении сына в адресные бюро разных городов, но получала всё те же однотипные ответы: «не проживает», «не значится». И мысль о сыне была загнана глубоко вовнутрь.
Тяготило и не давало покоя чувство вины перед Борисом и Александрой Фёдоровной. Аргумент в пользу прав на собственное сердце был неоспорим, но что делать с отчаянием Бориса, с долгом перед Александрой Фёдоровной, я не знала. Что-то могла обещать только
С Урала я написала Борису подробное письмо, рассказала о поездке с Димой в Одессу. Равнодушия к себе Борис не прощал, умел больно стегать обвинениями. На этот раз я ждала негодующей отповеди, решительного разрыва, чего угодно, но только не того ответа, который пришёл от него:
«…В добром и честном письме ты убедительно раскрыла своё состояние. Всё в нём чувствую и улавливаю, как своё. Кроме одного: „неоднолетней цепочки причин, по которым так всё сложилось“ (я имела в виду нашу с Димой давнюю дружбу). Этого я никак не могу связать, понять. А знаешь ведь, непонятное мне – нож острый. Этим, кстати, ты меня всегда мытарила. Вдруг замкнёшься на чём-то, и точка. Назавтра – новый кончик. И не свяжешь, что-то важное упущено. Точечки, обрывочки, не дружба, а чайнворд. Вот и путаница. Дружба – дело открытое, на добрую совесть, а с умолчаниями она до боли несовершенна. Эх, родная, недоверчивые твои режимы стоят сердцу стольких бед!