– Смотрите, тётя Тамара, что мне дедушка подарил.
– У-у, сколько тут секретов, в этом ножичке, – поддержала я гордость владельца.
И без заминки, тут же загоревшись, мальчик воскликнул:
– Он вам правда нравится? Да? Хотите подарю? Мне нисколечко не жалко.
Приходилось сдерживать себя, чтобы при них не расслабиться, не дать волю слезам…
Вихрем ворвался в квартиру и бросился к матери младший, светлоголовый Андрюша:
– Мама, дай мне скорее двадцать копеек! Я покупал тетрадку, мне не хватило денег… Продавщица всё равно тетрадку дала, но сказала, чтобы я двадцать копеек донёс. Скорей… скорей, мама, а то она подумает, что я забыл!
В другой раз, когда мы уже приезжали с Володей, Андрюша, забежав в комнату, принялся что-то лихорадочно искать.
– Ты что ищешь, Андрюшенька?
– Я не могу вам сказать, тётя Тамара. Вы простите, но это наши мужские с дядей Володей дела… Я папину бритву ищу.
Я просила сестру разрешить детям приезжать к нам в Ленинград.
– Повзрослеют, тогда будут ездить.
– Но Серёжечку ведь уже можно отпускать?
– Ещё нет.
Сестра не подозревала, с какой полнотой её ответы дублировали доводы отца Юры: «Повзрослеет, тогда…» Не знала, что́ получается, когда дети взрослеют на расстоянии, заочно.
Сама она ко мне в Ленинград не приезжала. Боялась очутиться в городе, в котором хлебнула столько бед и страха. Отважилась приехать как-то на мой день рождения, когда собрались школьные, северные и институтские друзья. Произносились тосты. Кто блистал умом, кто остроумием. Северные друзья рассказывали, как, получая в ТЭКе на четверых членов «колхоза» сухой паёк, я замачивала на ночь макароны, пекла из полученного к утру теста оладьи, которые все тут же съедались, и как за это пиршество члены «колхоза» расплачивались тремя днями голода. Все смеялись. Вспоминались и другие уморительно смешные и драматичные истории. Едва я закрыла дверь за последним гостем, как услышала рыдания сестры. Нестерпимые, разрывающие душу. Сестра не подпустила к себе: «Уйди!.. Оставь!.. Не тронь!» От всех своих бед она оборонялась резкостью и гордостью, не позволяя подойти близко. Война, блокада помешали ей доучиться. У нее была толковая, «инженерная» голова, красивый голос. Отсутствие образования не разрешило ей стать тем, кем она должна была быть по всем Божьим законам. Такой круг друзей, как у меня, должен был быть и у неё. Я была счастлива, когда позже между ней и Володей установилось какое-то редкостное взаимопонимание. Я видела, с каким удовольствием она перекидывается с ним шутками, сколько радости ей доставляет его уважение.
Московский журналист Сергей Доренко, задумавший телевизионный цикл «Характеры», в одной из передач снимал меня. Приглашённая на передачу сестра рассказала, как в больнице блокадного Ленинграда её и нашу младшую сестру Реночку, наголо обритых, врач, подходя к койке, спрашивал: «Как себя чувствуешь, мальчик?» Всё помнила моя Валечка. Клетками помнила. Всеми силами души хотела откреститься от страданий прошлого. И так же, как я, не умела.
Примерно через год после нашей последней встречи с Борисом в Москве он внезапно приехал в Ленинград.
Мы с институтской группой как раз собирались идти в Дом актёра отмечать день рождения одной из сокурсниц. «Как удачно, что Борис познакомится с моими друзьями-студентами!» – обрадовалась я.
В ресторане мы разместились за двумя сдвинутыми столиками. Когда подошёл официант, Аля Яровая с кокетливым задором распорядилась:
– Принесите пару салатов и много-много вилок!
Компанейский Борис сидел как каменный, не произнося ни слова. Через несколько минут мрачно сказал:
– Уйдём!
На улице тут же сорвался в скандал:
– Я, кажется, к тебе приехал, а не в твой институт… Ты что, ни черта не понимаешь? Что-нибудь, кроме себя, видишь? Уродка! Господи! Какой я идиот! Кстати, где тут обувной магазин? Мне надо жене сапоги купить. Надо было это сделать в Москве и не переться в эту чёртову Пальмиру… Ты мне скажи: есть у тебя сердце или нет?
Швырнув на землю фотоаппарат, не захотел его поднимать. Это был повтор прежних сцен в ухудшенном варианте. Я дала себе клятву – теперь уже навсегда поставить точку и на переписке, и на телефонных звонках. Должны же быть, в конце концов, какие-то границы, какие-то пределы этим срывам-взрывам, обвинениям и сумасшедшим выбросам! Но в скором времени от него из Москвы пришло письмо. Я хотела отослать его обратно непрочитанным, но письмо было необычно толстое, и я вскрыла конверт. Борис сообщал, что его ненаглядная Ма, дорогая и мне Александра Фёдоровна, окончательно ослепла. Не пожелав быть обузой Борису и его жене, ночью приняла яд. «Я видел, видел, как она гладила рукой пакетики с порошком, но верил её словам, что это снотворное. Верил. Нет больше на свете моей Ма, – писал Борис. – Я приезжал, чтобы рассказать тебе это. Только ты могла бы мне помочь. Ну хоть как-то, ну хотя бы чуть-чуть…»