Конечно, доверительная близость царя и подданных в столице была риторическим преувеличением патриотического толка. На фоне идиллического изображения единения доброго царя и довольного народа картины из жизни нищих, спящих вповалку в трущобах блестящих столиц, приведенные адвокатом на суде, взывали к чувству справедливости судей. При этом подобные картины несчастной бедности, которые рисовал в своей речи защитник, уже встречались на процессе. Так, например, обвиняемый Кичин рассказывал о своей убогой комнате уже привычными для читающей публики фразами о нищенской жизни большинства студентов[812].
Показывая, что образованный Николаев пытался ложным путем иностранных теорий решить противоречие между прогрессивными реформами и нагой бедностью, Краузольд призывал суд к милостивому приговору запутавшемуся студенту. Он подчеркивал, что «в искренности увлечения Николаева ложными социалистическими теориями мы сомневаться не можем». Так же как и остальные обвиняемые, Николаев в речи адвоката из преступника превращался в жертву, к которой по воле монарха необходимо проявить милость:
Да, Николаев жертва увлечения ложными социалистическими учениями и как жертва, он, конечно, заслуживает всеобщего нашего сожаления и милости со стороны суда. …тем более, что по воле нашего августейшего монарха, в судах должна господствовать не только правда, но и милость[813].
В своем последнем слове Николаев категорически не соглашался с защитником. Подсудимый подробно разъяснил, что не считает свои воззрения заблуждением: «Господин защитник сказал, что я принимал Прудона за авторитет – это не совсем справедливо». И далее, как верно вспоминал Стасов, Николаев развивал свою теорию, ссылаясь на Милля, Адама Смита, Луи Блана. Эта теория предполагала, что «правительство, не отступая ни от одного из тех понятий религиозных, нравственных и права, которые уже приняты, подаст руку низшим классам».
Далее Николаев пояснил, что именно эту мысль хотел пропагандировать в кружке Ишутина, но то, что ему открылось на судебном процессе, привело его к горькому разочарованию:
Я думал, что эти люди согласны со мною. Теперь я вижу противное. При том, что было сказано здесь защитниками, и что прочитано, я вижу, что они не согласны со мною. В этом я горько раскаиваюсь, что вступил с ними в сношения[814].
В противовес благостным воспоминаниям Стасова о том, что Гагарин пытался остановить Николаева, когда тот свидетельствовал против себя, в протоколе заседания зафиксирована резкая отповедь председателя суда в ответ на теоретические измышления подсудимого: «Одно изложение такой мысли (о возможности посягнуть на жизнь государя. –
Этими словами председатель суда при всем внимании к соблюдению процедуры справедливого равного рассмотрения доводов обвинения и защиты напоминал, что после покушения Каракозова обсуждение теорий, допускавших цареубийство, стало составом преступления. Милость, к которой призывали защитники, должна была применяться только при условии чистосердечного раскаяния и признания преступности былых обсуждений.
Понятие «совесть» стало значимым аргументом в выступлениях защитников. С одной стороны, они подчеркивали, что совесть руководила некоторыми действиями подсудимых. Именно она, например, заставила Ермолова препятствовать злой воле Каракозова и взять с него честное слово, что идея покушения оставлена. Подспудно адвокат Ермолова указывал суду на напряжение между велением совести и велением закона: если закон требовал донести, то совесть заставляла поверить чужой совести. Неслучайно на суде вставал вопрос о честном слове Каракозова, и подсудимые подтверждали, что у них не было оснований не верить Каракозову.
Добролюбов, адвокат подсудимого Загибалова, вообще сделал понятие совести центральным в своей речи. Адвокат использовал форму риторических вопросов, чтобы подчеркнуть совестливость Загибалова, который сделал «добровольные признания»:
Разве это не голос совести: отдаться суду и ждать правосудия? Разве это не голос совести, говорящий ему, что знать Каракозова как товарища, не значит еще знать его как преступника?..[816]