Второе свидетельство касалось лично Петровского и демонстрировало, как он стремился укрепить свой особый верноподданнический статус, уже будучи на службе в столице. Суду была зачитана бумага за подписью министра Императорского двора, в которой объявлялась высочайшая благодарность Петровскому за его намерение поднести государю императору портрет матери Петровского.
Третье свидетельство, выданное начальством Петровского, удостоверяло, что тот ни в каких предосудительных поступках замечен не был. Последним было предъявлено письмо адвокату Петровского от бывших сослуживцев подсудимого. В нем говорилось, что они много лет знали Петровского как человека честного, которым не могли руководить предосудительные побуждения.
Защитник крестьянина Прокофьева по фамилии Докс на все эти документально подкрепленные доводы смог предъявить только показания штабс-ротмистра лейб-гвардии конного полка Струкова, у которого Прокофьев когда-то служил кучером. Служба была временной, пока постоянный кучер штабс-ротмистра находился в деревне. Получалось, что даже кучером офицера-гвардейца, а не всесильного Муравьева, крестьянин Прокофьев был недолго, подменяя другого. Однако штабс-ротмистр Струков показал под присягой, что Прокофьев вел себя честно и «никогда ни в чем не был замечен», пьян бывал очень редко, а сильно пьяным Струков Прокофьева не видел. Выходило, что против четырех свидетельств в пользу столичного чиновника приводилось одно показание петербургского гвардейского офицера. Но чиновник был поляком, что не внушало доверия после восстания 1863 года, а о его римско-католическом вероисповедании было объявлено всем присутствующим и продемонстрировано его присягой в суде. Возможно, именно поэтому адвокат предъявил так много свидетельств в пользу благонамеренности и честности Петровского.
Далее в судебном заседании дали показания свидетели, припоминавшие события двухлетней давности. Подсудимые, в особенности Петровский, оспаривали их показания. Так, Петровский настаивал на том, что мировой судья забыл, как чиновник искал у него защиты в ночь происшествия от приставших к нему Прокофьева и Смирнова, потому что в полиции ему не удалось от них избавиться. Петровский подчеркивал, что приходил именно за этим, а не жаловаться на поведение Фролова. Прокофьев возражал и настаивал на том, что чиновник подговаривал его сначала идти жаловаться к мировому судье, а потом в окружной суд и обещал за это 50 рублей. Один из присяжных спросил Прокофьева, как он помнит про 50 рублей, если прежде говорил, что ничего не помнит, потому что был пьян. Не ответив на этот вопрос, Прокофьев уточнял слова Петровского: «пойдем жаловаться на Фролова и получим награду».
Если принять на веру утверждение Петровского, что он был напуган «сотрудниками графа Муравьева», то, вполне возможно, он мог вовлечь шумных «патриотов» в план написания доноса на Фролова. Проходя по инстанциям вместе с простолюдинами, взволнованный Петровский, вероятно, пытался лично проконтролировать, чтобы они не донесли на него. Такой ход событий был вполне возможен, если учитывать подробности, которые рисовали адвокаты обоих подсудимых. Защитник Петровского концентрировался на ужасе своего клиента-поляка по поводу возможного доноса на него. А адвокат Прокофьева настаивал на пьяной потере воли своего подзащитного. Оба защитника, таким образом, добавляли красок утверждениям своих клиентов о потере воли, добиваясь, чтобы присяжные проявили снисхождение.
По версии защитника Тенчиц-Петровского, несчастный чиновник-поляк был запуган и почти взят в заложники пьяными «патриотами». Увидев орденскую ленту чиновника, простолюдины Прокофьев и Смирнов потребовали, чтобы Петровский вмешался в их ссору с Фроловым по поводу гимна. Потом они поняли, что он поляк[939], а он испугался, что они это поняли. Защитник Ланге настаивал на том, что причины для страха у его клиента были серьезные: Прокофьев и Смирнов заявляли, что у них есть мандат от Муравьева, который, как писали газеты, искал польский след в покушении Каракозова. Ланге в своей речи напоминал о том, какая тяжелая обстановка царила в Петербурге в 1866 году. Антипольские выпады в печати в связи с выстрелом Каракозова и относительно недавно подавленным Польским восстанием отразились на «представителях этой нации» – даже знакомые сторонились их.
Ланге объяснял, что все предпринятое далее Тенчиц-Петровским было продиктовано его страхом перед так называемыми сподручниками графа. Чиновник-поляк стремился отвести от себя подозрения в нелояльности – ведь он сам не ополчился первым на парикмахера Фролова, когда тот говорил «дерзкие слова», а значит, мог вызвать подозрения в неблагонадежности. Тенчиц-Петровский пытался мирно разойтись с «приставшими к нему» Прокофьевым и Смирновым, но они не отставали, пока прокурор не принял бумагу о Фролове. Петровский не считал ее доносом, потому что подписал бумагу Прокофьев, а подпись Петровского якобы лишь засвидетельствовала его присутствие при происходившем.